ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
А поп свернул в расхлябанную дверку и, задирая рясу по-женски, чтобы не запнуться, поднялся затоптанной скользкой лестницей. Креня никто не звал, но он тоже отправился следом. Служители долго отряхивались от снега, обирали сомлевшие бороды, прежде чем войти в житье. Чердак с косыми застругами снега подле балок, завешанный откуда-то взявшимися рваными сетями, особенно поразил Креня своей угрюмостью, даже не верилось, что вот так могут жить люди, к которым многие были преисполнены великой благодарности за спасенье. Может, скоро забывается она, тускнеет, погрязает под тягостью будней, ветшает и вянет? Отчего так скоро и неизбежно забывается доброта? И отчего люди, зная о быстротечности добра, продолжают творить его? Спасают себя, готовят себя к чему-то, что неясно и туманно мерещит впереди?
Поп и дьякон, широкие в своих одеяниях и торжественные, слегка печальные к случаю, втиснулись в каморку. Там уже оказался народ, а посередке комнаты, больше смахивающей на келью, в гробу лежала Анна Вешнякова: брови ее встали торчком, лоб слегка задрался, отчего лицо обрело детское смущение и удивление. Словно старуха спрашивала пришедших поклониться ее праху: «Зачем вы здесь? Кто звал вас и по какому случаю ревете?»
Все, кто толпился, согревая дыханием комнатенку, плакали, не скрывая и не стесняясь слез.
Они, спасенные Анной Вешняковой, жили, а она, угрюмая старуха, вдруг успокоилась так внезапно и просто. Вчера натопила печку, побарывая уличный неостановимый холод, пробивающий тонкие дощатые стены, рано закрыла вьюшку, легла спать – и не проснулась. Утром к ней приехал представитель от городских властей с предложением попрактиковать в клинике под наблюдением врачей, зашел в комнату, не знавшую замков и запоров, и нашел лекарку мертвой. Словно бы надсмеялась старая, словно бы так приготовила свою кончину, чтобы угодить именно на тот день, когда к ней придут с поклоном, повинятся и признают ее травное, пришедшее от языческого мира ремесло, которому нет ни начала, ни конца, столь продолжительно оно во времени. Но, знать, как-то отозвались в пространстве ее слова, выкликнутые с угрозой в тюремных стенах двадцать три года назад: «Еще вспомянете Анну, кинетесь ко мне, но я отвернусь… Душу спасайте».
Каким значением полнились ее невнятные темные слова? Что несли в себе? Какую тревогу и предостереженье? Возможно ли отнять силу грозного слова? Это что, весть откуда-то?
Что за бред, ей-ей. Но на душе так смутно и жалостно, так свободно плакалось внутри, что, пожалуй, так легко и восторженно не горевал Крень в своей жизни. И когда зашел разговор о транспорте, о том, как спровадить покоенку на последний постой, Крень охотно откликнулся на просьбу. Следующим утром он взял тюремную лошадь, запряг ее в розвальни и приехал за Анной Вешняковой. Народу сбежалось пуще прежнего, словно бы святую какую провожали, и, путаясь в сугробах, утаптывая снега множеством ног, проводили травознатку до церкви, где и отпел ее архиерей. А снег не переставал, такой навальный, оглушающий был в ту зиму снег…
И с той поры тюремная служба стала Креню невмоготу.
Глава 5
– Ты, Юля, спрашиваешь, как жила я?
Обернуться назад, дак как во сне.
Засмеюсь, да и заплачу, да и снова запою: «Оя-ой какое горюшко – и то я хохочу. После эдакой-то ягодки, кого любить хочу».
Живой не нагрешила, мертвой уже не нагрешу. Хи-хи. И че за жизнь, скажи, подруга богоданная, если и отмаливать нечего.
У меня подружка, бывало, частила: «Много песен перепела, больше голос не бежит. Всех ребят перелюбила, больше мама не велит».
А у меня Клавдеюшко пал на сердце, да и не сымала я его. Вот как острогой зацепило. Другие-то после войны забегали, затурошились, как зажгло нетерпежом. Да и то сказать: бабе завсегда сладенького хочется, живое при живом не закуешь и цепями не обнимешь, верно? А я уж не-е… Мне говорят, Маланья, оглянись, жизнь ведь. А я не-е… Колька, сынок, на плечах, подымать надо. Думаю, сливки-то один раз сымешь, а ночь и обманет. Куда мне тогда сколотного, на какую руку навешивать. Говорю себе, терпи, Маланья. При живом муже мало жила, да зато хорошо, другим так и не заснилось. А теперь терпи.
Иную-то ночь как скрутит, одеяло обымешь, да и провоешь до утра. Господи прости. Такая планета. Не роднились, да породнились, верно, Юлия Парамоновна? Наша-то жизнь: ешь досыта да работай до пота, куда ли вывезет.
Такая планида.
… Я по всем работам выходила: и на ловли, и по сена, и медведя с росомахой не боялась. Уже недавно пошла за брусницей. Смотрю, на беду, шевелится что-то. Я вскричала. Вот и бежит медведко, только грудь взлягивает.
Муж-то на войну запоходил – три рубля на двоих оставил. Я двадцать пять саженей дров наставила, продала да себе на зиму заготовила… А камбал-то наловишь – бочки. Один продольник бросаешь, другой наживляешь. Тогда косачей-то было, марьюх. Утром встанешь по осени, выглянешь в окно, а они на березах. Столько птицы выльется – черно… Осенью мойва к берегу, а после Рождества опять сайка повалит, так черпаком сани начерпаешь, прямо с берега не сходя.
А нынче все во мне заморожено, и кость, и каждая жилка.
Вся холодненька.
Один старик в бане мылся да черта увидал, дак нагой домой прибежал. Тут только труса не празднуй. А если труса праздновать – ложись и помирай. Колька, сынок-то богоданный, было по пьянке все окна начисто высадил. Он лупит, а я хохочу. Бей, кричу, лупи пуще, Коленька. У самой душа от слез замлела, но виду не выкажу, вот я какая. Утром очнулся, опохмелиться хочет, темный такой – и ни копейки за душой. Я его боюсь такого-то, но опять виду не выказываю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133
Поп и дьякон, широкие в своих одеяниях и торжественные, слегка печальные к случаю, втиснулись в каморку. Там уже оказался народ, а посередке комнаты, больше смахивающей на келью, в гробу лежала Анна Вешнякова: брови ее встали торчком, лоб слегка задрался, отчего лицо обрело детское смущение и удивление. Словно старуха спрашивала пришедших поклониться ее праху: «Зачем вы здесь? Кто звал вас и по какому случаю ревете?»
Все, кто толпился, согревая дыханием комнатенку, плакали, не скрывая и не стесняясь слез.
Они, спасенные Анной Вешняковой, жили, а она, угрюмая старуха, вдруг успокоилась так внезапно и просто. Вчера натопила печку, побарывая уличный неостановимый холод, пробивающий тонкие дощатые стены, рано закрыла вьюшку, легла спать – и не проснулась. Утром к ней приехал представитель от городских властей с предложением попрактиковать в клинике под наблюдением врачей, зашел в комнату, не знавшую замков и запоров, и нашел лекарку мертвой. Словно бы надсмеялась старая, словно бы так приготовила свою кончину, чтобы угодить именно на тот день, когда к ней придут с поклоном, повинятся и признают ее травное, пришедшее от языческого мира ремесло, которому нет ни начала, ни конца, столь продолжительно оно во времени. Но, знать, как-то отозвались в пространстве ее слова, выкликнутые с угрозой в тюремных стенах двадцать три года назад: «Еще вспомянете Анну, кинетесь ко мне, но я отвернусь… Душу спасайте».
Каким значением полнились ее невнятные темные слова? Что несли в себе? Какую тревогу и предостереженье? Возможно ли отнять силу грозного слова? Это что, весть откуда-то?
Что за бред, ей-ей. Но на душе так смутно и жалостно, так свободно плакалось внутри, что, пожалуй, так легко и восторженно не горевал Крень в своей жизни. И когда зашел разговор о транспорте, о том, как спровадить покоенку на последний постой, Крень охотно откликнулся на просьбу. Следующим утром он взял тюремную лошадь, запряг ее в розвальни и приехал за Анной Вешняковой. Народу сбежалось пуще прежнего, словно бы святую какую провожали, и, путаясь в сугробах, утаптывая снега множеством ног, проводили травознатку до церкви, где и отпел ее архиерей. А снег не переставал, такой навальный, оглушающий был в ту зиму снег…
И с той поры тюремная служба стала Креню невмоготу.
Глава 5
– Ты, Юля, спрашиваешь, как жила я?
Обернуться назад, дак как во сне.
Засмеюсь, да и заплачу, да и снова запою: «Оя-ой какое горюшко – и то я хохочу. После эдакой-то ягодки, кого любить хочу».
Живой не нагрешила, мертвой уже не нагрешу. Хи-хи. И че за жизнь, скажи, подруга богоданная, если и отмаливать нечего.
У меня подружка, бывало, частила: «Много песен перепела, больше голос не бежит. Всех ребят перелюбила, больше мама не велит».
А у меня Клавдеюшко пал на сердце, да и не сымала я его. Вот как острогой зацепило. Другие-то после войны забегали, затурошились, как зажгло нетерпежом. Да и то сказать: бабе завсегда сладенького хочется, живое при живом не закуешь и цепями не обнимешь, верно? А я уж не-е… Мне говорят, Маланья, оглянись, жизнь ведь. А я не-е… Колька, сынок, на плечах, подымать надо. Думаю, сливки-то один раз сымешь, а ночь и обманет. Куда мне тогда сколотного, на какую руку навешивать. Говорю себе, терпи, Маланья. При живом муже мало жила, да зато хорошо, другим так и не заснилось. А теперь терпи.
Иную-то ночь как скрутит, одеяло обымешь, да и провоешь до утра. Господи прости. Такая планета. Не роднились, да породнились, верно, Юлия Парамоновна? Наша-то жизнь: ешь досыта да работай до пота, куда ли вывезет.
Такая планида.
… Я по всем работам выходила: и на ловли, и по сена, и медведя с росомахой не боялась. Уже недавно пошла за брусницей. Смотрю, на беду, шевелится что-то. Я вскричала. Вот и бежит медведко, только грудь взлягивает.
Муж-то на войну запоходил – три рубля на двоих оставил. Я двадцать пять саженей дров наставила, продала да себе на зиму заготовила… А камбал-то наловишь – бочки. Один продольник бросаешь, другой наживляешь. Тогда косачей-то было, марьюх. Утром встанешь по осени, выглянешь в окно, а они на березах. Столько птицы выльется – черно… Осенью мойва к берегу, а после Рождества опять сайка повалит, так черпаком сани начерпаешь, прямо с берега не сходя.
А нынче все во мне заморожено, и кость, и каждая жилка.
Вся холодненька.
Один старик в бане мылся да черта увидал, дак нагой домой прибежал. Тут только труса не празднуй. А если труса праздновать – ложись и помирай. Колька, сынок-то богоданный, было по пьянке все окна начисто высадил. Он лупит, а я хохочу. Бей, кричу, лупи пуще, Коленька. У самой душа от слез замлела, но виду не выкажу, вот я какая. Утром очнулся, опохмелиться хочет, темный такой – и ни копейки за душой. Я его боюсь такого-то, но опять виду не выказываю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133