ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Вот сколь ядрена. А фуражечку-то жаль, износу не было. Еще как в капитанах плавал. Вы-то, мужики, куда смотрели, не могли забагрить, – пробовал схитрить старикан. Он уже вовсе подсох, ожил, вепревые брови его распушились, встали торчком, заслоняя голубоватые глаза, и толстые усы скобкой зашелковились. «Забавный старичишко, – вдруг снисходительно подумал Тимофей. – Ну как горносталька: шу-шу».
– Нынче иду, а Витька ваш, внук, толстокореныш-двухгодовик, такой ли самодур, о самую реку бродит. Долго ли свернуться? А Полька твоя у магазина трется с бабами, зубы моет, – отобрал разговор бухгалтер: голос у него был неожиданно переменчивый, от фистулы до баса. – Я ей: старуха, ты где внука-то потеряла? Утонет ведь – не откупиться. А она мне-то: «Ничего, Федор Степанович, откуплюсь, эко диво, еще лучшим откуплюсь. Две ночки пострадаю с дедком, вот и откуплюсь». Не-е, говорю ей, тебе-то уж не выпустить по такому возрасту, разве что так, по баловству. А она мне: «Мы еще с Гришенькой можем, у нас не заржавеет…» Вот я и смотрю, Григорий Петрович, откуда в вас такая сила?
Все готовно засмеялись, но Гриша Чирок смутился, покраснел: что-то, видно, не понравилось в словах бухгалтера.
– Типун тебе на язык, бухгалтер, – грубо сказал старик. – У тебя язык пришивной, как коровье ботало: бот-бот…
Эти слова смутили всех, почудилась какая-то неловкость, словно бы чужой грех подсмотрели.
– Старик, ты что… Чирок, да ты не обиделся ли? – деланно рассмеялся бухгалтер, но, однако же, рассмотрел всех мужиков по отдельности, наверное ожидая крепости своим словам. – Да я ли не с душою. Ты чего, ляпнулся? Дак я при чем тут? Мог ведь и не взять в лодку, но я к тебе с душой. Тебе за прежние-то выслуги поклон от меня и всего нашего поколения. Может, стопочку? Так в один момент… Иван Павлович, Тяпуев, ты-то хоть подтверди. Ты у нас на вышине числился, ты с высоким народом прежде знался, да и нынь у них в чести, ты хороших речей наслушался, всяких вин пивал, а тут пивцо-то раз в году увидишь, как приведется в городу быть, да и то сразу выльешь. Мы-то бродни, Иван Павлович, длинны голяшки, – ерничал Сметанин. – У нас на заднице язык-то вырос, прости, Господи, вот и мелем, такое сморозим иной раз, хоть стой, хоть падай. Ты от нас слова путного не услышишь, разве сглупа чего нечаянно сбрякнем. И неуж я Чирка обидел? Если обидел, то низко поклонюсь, в ножки паду. Прости, скажу, грешного татарина, оторви мой глупый пришивной язык по самый корень и кинь свинье на закуску.
Иван Павлович Тяпуев, пятый седок в карбасе, что-то гымкнул невнятное, чем вроде бы не то одобрил бухгалтера, не то одернул, обвел всех настороженным немигающим взглядом и вновь погрузился в себя. Как есть сова на пенышке, так холодом от него и веет. Но с другой стороны – вот этот нагольный полушубок, терпко пахнущий овчиной, великоватый, наверное, с чужого плеча, как-то разом опростил Тяпуева, и средь прочего народу он показался невидным мужичонкой, ибо дородная сановитость его на реке, в развалистом карбасе да под мозглым небом как-то не внушалась, хотя квадратное лицо с тугими складками было чисто обихожено, твердо лежало на шалевом воротнике, да и холодные глаза с пронзительной искрой в глубине оставались прежними. Эти-то глаза и замораживали стороннего человека, отодвигали на должное расстояние и ковали язык. Казалось бы, попался в пути свежий человек, так самое время потолковать с ним; ведь в огромных городах пожил, больших почестей добился, над питанием всей области стоял, значит, многое разумеет, с ним бы и разбавить скуку, облегчить дорогу. Но как взглянешь на него, сыча болотного, так слова и не льнут в строку, не знаешь, чего спросить и как столковаться, и невольно подумаешь, а не лучше ли смолчать, без особого повода не соваться, мало ли что у человека на уме; сам же себя и посадишь в лужу. Так размышлял Сметанин, вороша в себе новый перетолк.
А если бы кто любопытно погрузился сейчас в Тяпуева, то увидал бы хмару и темь в душе его под стать миру вокруг, словно бы обвеяли всю ее сквозняками, выстудили, да и забыли распахнутой. Томился Тяпуев, несвычно было ему в карбасе: лопатки мерзли, сидеть неудобно, овчина свалялась, надо бы встать и поправить под собою – но лихо, ноги в броднях давит литой резиной, да и встречный низовой ветер выжимает слезу. Никого не слышал Иван Павлович, он и обращенья к себе не понял и словно сквозь пелену видел плоское лицо бухгалтера, его крохотный девчоночий роток, и потому, не проникнув в чужие слова, Тяпуев снова погрузил подбородок в овчину воротника: так вроде бы притерпелось, надышалось и казалось уютнее. Он вовсе отвернулся от всех, видя перед собою лишь рулевого Колю Базу. Тот сидел у правила лихо, будто на коне, слегка приоткинувшись, так что длинная ячменная волосня, поднятая и вздыбленная ветром, волочилась сзади. Фуфайка лишь на одной латунной пуговке держится, готовая слететь с плеча, шея бурая столбом, и в просвете распахнутой рубахи выпирает такая же зоревая, нахлестанная ветром грудь. Куда отправился легкомысленный человек? О чем думает лихая голова? Его что, и холод не берет?
Обвел Иван Павлович взглядом мир, насколько позволял курчавый воротник, и еще более загрустил: все потускнело вокруг, засвинцовело, набухло и набрякло, каждая пора глинистого угора, проплывающего за бортом, и низкое ворсистое небо напитались влагой, ручьевины, полные торопливой воды, жадно вспарывали землю, и в свежих ранах гнулась под напором струй жесткая осотная трава. Клял себя Иван Павлович, что поддался на посулы Гриши Чирка и увязался с ним на рыбалку, запретную и опасную. А тот обещал сладко, умело стелил слова, травил искусом душу, дескать, под Богослов самая жирная семга идет, такие ли тяпухи, килограммов двадцать свесят, как руками взденешь, будто серебра оковалок, так сердце возрадуется и запоет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133
– Нынче иду, а Витька ваш, внук, толстокореныш-двухгодовик, такой ли самодур, о самую реку бродит. Долго ли свернуться? А Полька твоя у магазина трется с бабами, зубы моет, – отобрал разговор бухгалтер: голос у него был неожиданно переменчивый, от фистулы до баса. – Я ей: старуха, ты где внука-то потеряла? Утонет ведь – не откупиться. А она мне-то: «Ничего, Федор Степанович, откуплюсь, эко диво, еще лучшим откуплюсь. Две ночки пострадаю с дедком, вот и откуплюсь». Не-е, говорю ей, тебе-то уж не выпустить по такому возрасту, разве что так, по баловству. А она мне: «Мы еще с Гришенькой можем, у нас не заржавеет…» Вот я и смотрю, Григорий Петрович, откуда в вас такая сила?
Все готовно засмеялись, но Гриша Чирок смутился, покраснел: что-то, видно, не понравилось в словах бухгалтера.
– Типун тебе на язык, бухгалтер, – грубо сказал старик. – У тебя язык пришивной, как коровье ботало: бот-бот…
Эти слова смутили всех, почудилась какая-то неловкость, словно бы чужой грех подсмотрели.
– Старик, ты что… Чирок, да ты не обиделся ли? – деланно рассмеялся бухгалтер, но, однако же, рассмотрел всех мужиков по отдельности, наверное ожидая крепости своим словам. – Да я ли не с душою. Ты чего, ляпнулся? Дак я при чем тут? Мог ведь и не взять в лодку, но я к тебе с душой. Тебе за прежние-то выслуги поклон от меня и всего нашего поколения. Может, стопочку? Так в один момент… Иван Павлович, Тяпуев, ты-то хоть подтверди. Ты у нас на вышине числился, ты с высоким народом прежде знался, да и нынь у них в чести, ты хороших речей наслушался, всяких вин пивал, а тут пивцо-то раз в году увидишь, как приведется в городу быть, да и то сразу выльешь. Мы-то бродни, Иван Павлович, длинны голяшки, – ерничал Сметанин. – У нас на заднице язык-то вырос, прости, Господи, вот и мелем, такое сморозим иной раз, хоть стой, хоть падай. Ты от нас слова путного не услышишь, разве сглупа чего нечаянно сбрякнем. И неуж я Чирка обидел? Если обидел, то низко поклонюсь, в ножки паду. Прости, скажу, грешного татарина, оторви мой глупый пришивной язык по самый корень и кинь свинье на закуску.
Иван Павлович Тяпуев, пятый седок в карбасе, что-то гымкнул невнятное, чем вроде бы не то одобрил бухгалтера, не то одернул, обвел всех настороженным немигающим взглядом и вновь погрузился в себя. Как есть сова на пенышке, так холодом от него и веет. Но с другой стороны – вот этот нагольный полушубок, терпко пахнущий овчиной, великоватый, наверное, с чужого плеча, как-то разом опростил Тяпуева, и средь прочего народу он показался невидным мужичонкой, ибо дородная сановитость его на реке, в развалистом карбасе да под мозглым небом как-то не внушалась, хотя квадратное лицо с тугими складками было чисто обихожено, твердо лежало на шалевом воротнике, да и холодные глаза с пронзительной искрой в глубине оставались прежними. Эти-то глаза и замораживали стороннего человека, отодвигали на должное расстояние и ковали язык. Казалось бы, попался в пути свежий человек, так самое время потолковать с ним; ведь в огромных городах пожил, больших почестей добился, над питанием всей области стоял, значит, многое разумеет, с ним бы и разбавить скуку, облегчить дорогу. Но как взглянешь на него, сыча болотного, так слова и не льнут в строку, не знаешь, чего спросить и как столковаться, и невольно подумаешь, а не лучше ли смолчать, без особого повода не соваться, мало ли что у человека на уме; сам же себя и посадишь в лужу. Так размышлял Сметанин, вороша в себе новый перетолк.
А если бы кто любопытно погрузился сейчас в Тяпуева, то увидал бы хмару и темь в душе его под стать миру вокруг, словно бы обвеяли всю ее сквозняками, выстудили, да и забыли распахнутой. Томился Тяпуев, несвычно было ему в карбасе: лопатки мерзли, сидеть неудобно, овчина свалялась, надо бы встать и поправить под собою – но лихо, ноги в броднях давит литой резиной, да и встречный низовой ветер выжимает слезу. Никого не слышал Иван Павлович, он и обращенья к себе не понял и словно сквозь пелену видел плоское лицо бухгалтера, его крохотный девчоночий роток, и потому, не проникнув в чужие слова, Тяпуев снова погрузил подбородок в овчину воротника: так вроде бы притерпелось, надышалось и казалось уютнее. Он вовсе отвернулся от всех, видя перед собою лишь рулевого Колю Базу. Тот сидел у правила лихо, будто на коне, слегка приоткинувшись, так что длинная ячменная волосня, поднятая и вздыбленная ветром, волочилась сзади. Фуфайка лишь на одной латунной пуговке держится, готовая слететь с плеча, шея бурая столбом, и в просвете распахнутой рубахи выпирает такая же зоревая, нахлестанная ветром грудь. Куда отправился легкомысленный человек? О чем думает лихая голова? Его что, и холод не берет?
Обвел Иван Павлович взглядом мир, насколько позволял курчавый воротник, и еще более загрустил: все потускнело вокруг, засвинцовело, набухло и набрякло, каждая пора глинистого угора, проплывающего за бортом, и низкое ворсистое небо напитались влагой, ручьевины, полные торопливой воды, жадно вспарывали землю, и в свежих ранах гнулась под напором струй жесткая осотная трава. Клял себя Иван Павлович, что поддался на посулы Гриши Чирка и увязался с ним на рыбалку, запретную и опасную. А тот обещал сладко, умело стелил слова, травил искусом душу, дескать, под Богослов самая жирная семга идет, такие ли тяпухи, килограммов двадцать свесят, как руками взденешь, будто серебра оковалок, так сердце возрадуется и запоет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133