ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Хоть он был всего лишь коноводом, порой мне казалось, что даже взводный, даже помкомвзвода живут, действуют, воюют с некоторой оглядкой на него, как будто он был не только старше всех нас, но и имел над всеми нами какую-то негромкую, незаметную власть. Я, например, очень стеснялся взгляда его тихих серых глаз, когда совершал какой-нибудь проступок, глупость, проявлял разгильдяйство. Он не говорил ничего, не корил, а только поглядывал на меня. И укор, и незлая насмешка, и досада, и жалость, и печаль – все было в его отцовских глазах. Может, потому он у нас имел такой авторитет, что на гражданке был председателем колхоза, член партии (во взводе, кроме него, членами партии были еще взводный и помкомвзвода Морозов), и по всем статьям он должен был быть нашим командиром, но по возрасту или по слабости здоровья служил коноводом и не ходил в бой, оставался с конями. Помкомвзвода величал Решитилова – Михаил Ефремович. Как звал его взводный, я не слышал. Остальные, кто постарше, звали его просто Решитилов, как обычно принято в армии. Худяков звал старика дядя Миша. А сам я – никак. Звать людей по имени-отчеству я еще не умел, не научился, это было непривычное, русское. По фамилии было неудобно. Так что, разговаривая с Решитиловым, вернее, изредка обмениваясь с ним двумя-тремя словами, только по надобности, я избегал всего этого.
Теперь и Худякова я узнал получше. Поначалу он мне не понравился – едок ненасытный. Наголодался на гражданке, а в Германии на него едун напал. Поев, он непременно бегал в кухню за добавкой, но, не в силах все съесть, засовывал котелок с кашей в переметную суму и возил с собой. Потом я узнал, что он, оказывается, пережил ленинградскую блокаду. В сорок первом его из деревни взяли в Ленинград в ФЗО, работал на заводе фрезеровщиком. В сорок втором, когда он от истощения уже не мог стоять у станка, его вывезли на Урал, в город Ревду. Рассказывал, как их привезли на Урал и повели в баню, и несколько ребят, дистрофиков, прямо в бане и померли. Худяков выжил, работал на заводе и, когда подошел срок, ушел в армию. Но страх голода, как неизлечимая болезнь, видно, засел в нем крепко и надолго. Он постоянно искал жратву и запасался впрок. В переметной суме у него всегда были припрятаны горбушка хлеба, шматок сала, кусок оставшегося от обеда вареного мяса или даже добытый где-то кружочек копченой домашней колбасы. Когда Андрей-Маруся запаздывал со своей кухней, мучимые голодом, мы клянчили у Худякова чего-нибудь пожевать, он немного жмотничал, кричал, что у него шаром покати, но, не выдержав голодной мольбы в наших глазах, делился со взводом своим НЗ. Мы прозвали его кормильцем. «Наш главный кормилец». От этого он немного важничал. В общем, он был паренек простодушный, уживчивый. Я с ним ладил лучше, чем с Музафаровым и Шалаевым.
А вот старшего лейтенанта Ковригина я так и не раскусил до конца. Его маленькое жесткое лицо со шрамом постоянно было замкнуто для меня. Это даже после заварухи возле фермы, где мы с Баулиным держались молодцами. Хотя нельзя было сказать, что он не замечал меня. Замечал, но почему-то всегда только мои грешки, проступки, слабости… И был ко мне слишком даже строг. К примеру, Шалаев носил с собой флягу со спиртом – это ничего, а мою флягу отбирал, спирт выливал, а флягу закидывал подальше. Особенно после того, как в 4-м эскадроне трое отравились древесным спиртом, один умер в санбате, двое ослепли. Можно было подумать, что Ковригин опасается, как бы и я не отравился, но почему же тогда не опасался и за Шалаева или Андреева и позволял им носить фляги с выпивкой? Словом, многое в поступках старшего лейтенанта для меня все еще было загадкой.
Погода стояла – хуже некуда. Плохая зима в Померании, гнилая, слякотная. У нас в Зауралье в феврале еще морозы, бураны, дороги еще белые, конские кругляшки на них еще мерзлые, а здесь в феврале от снега и легкого морозца ничего не осталось. Сеял и сеял мелкий, липкий зимний дождик. Под низким мокрым небом уныло темнели раскисшие пашни, бурели перелески. Асфальтовой дороге, обсаженной по обеим сторонам обрубленными, корявыми и черными от влаги деревьями, блестевшей от мокрети склизкой дороге, казалось, нет конца. И эта чужбина с ее непогодой, островерхими домами, торчащими в тумане кирхами, пустыми городами, чужбина эта уже стала привычной и нагоняла тоску или что-то неясное, щемящее. Порой даже, устав от переходов и однообразия чужих дорог, я подумывал: скорее бы, что ли, снова в бой…
– К пешему бою слезай! Передать коней коноводам!
Спешились, передали коней коноводам, мысленно простились с ними на всякий случай, и в пешей колонне двинулись вперед. С утра распогодилось, и как всегда, как только в небе открылась синева, откуда-то прилетела «рама» и долго висела над нами. Потом «рама» смылась, показались наши штурмовики, пролетели низко, и через какое-то время где-то грохнули бомбы, застрекотали пулеметы. Затем впереди загрохотали орудия. Мы дошли по шоссе до маленькой деревушки, свернули от шоссе и, выйдя за деревню, увидели артиллерию. Несколько длинноствольных орудий (калибр я не знал), поставленных в один ряд в неглубоких окопчиках, задрав стволы, посылали вдаль снаряд за снарядом. Артиллеристы работали торопливо, но слаженно. Грохот стоял оглушительный. Пройдя мимо орудий, мы развернулись в цепь, перевалили невысокий увал и увидели наши «тридцатьчетверки». Среди голых деревьев по бурому в прошлогодней траве скату они медленно, слишком медленно сползали в низину. Танков было пять. Когда мы поравнялись с ними, открылся люк, и высунулся танкист в черном комбинезоне и шлеме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
Теперь и Худякова я узнал получше. Поначалу он мне не понравился – едок ненасытный. Наголодался на гражданке, а в Германии на него едун напал. Поев, он непременно бегал в кухню за добавкой, но, не в силах все съесть, засовывал котелок с кашей в переметную суму и возил с собой. Потом я узнал, что он, оказывается, пережил ленинградскую блокаду. В сорок первом его из деревни взяли в Ленинград в ФЗО, работал на заводе фрезеровщиком. В сорок втором, когда он от истощения уже не мог стоять у станка, его вывезли на Урал, в город Ревду. Рассказывал, как их привезли на Урал и повели в баню, и несколько ребят, дистрофиков, прямо в бане и померли. Худяков выжил, работал на заводе и, когда подошел срок, ушел в армию. Но страх голода, как неизлечимая болезнь, видно, засел в нем крепко и надолго. Он постоянно искал жратву и запасался впрок. В переметной суме у него всегда были припрятаны горбушка хлеба, шматок сала, кусок оставшегося от обеда вареного мяса или даже добытый где-то кружочек копченой домашней колбасы. Когда Андрей-Маруся запаздывал со своей кухней, мучимые голодом, мы клянчили у Худякова чего-нибудь пожевать, он немного жмотничал, кричал, что у него шаром покати, но, не выдержав голодной мольбы в наших глазах, делился со взводом своим НЗ. Мы прозвали его кормильцем. «Наш главный кормилец». От этого он немного важничал. В общем, он был паренек простодушный, уживчивый. Я с ним ладил лучше, чем с Музафаровым и Шалаевым.
А вот старшего лейтенанта Ковригина я так и не раскусил до конца. Его маленькое жесткое лицо со шрамом постоянно было замкнуто для меня. Это даже после заварухи возле фермы, где мы с Баулиным держались молодцами. Хотя нельзя было сказать, что он не замечал меня. Замечал, но почему-то всегда только мои грешки, проступки, слабости… И был ко мне слишком даже строг. К примеру, Шалаев носил с собой флягу со спиртом – это ничего, а мою флягу отбирал, спирт выливал, а флягу закидывал подальше. Особенно после того, как в 4-м эскадроне трое отравились древесным спиртом, один умер в санбате, двое ослепли. Можно было подумать, что Ковригин опасается, как бы и я не отравился, но почему же тогда не опасался и за Шалаева или Андреева и позволял им носить фляги с выпивкой? Словом, многое в поступках старшего лейтенанта для меня все еще было загадкой.
Погода стояла – хуже некуда. Плохая зима в Померании, гнилая, слякотная. У нас в Зауралье в феврале еще морозы, бураны, дороги еще белые, конские кругляшки на них еще мерзлые, а здесь в феврале от снега и легкого морозца ничего не осталось. Сеял и сеял мелкий, липкий зимний дождик. Под низким мокрым небом уныло темнели раскисшие пашни, бурели перелески. Асфальтовой дороге, обсаженной по обеим сторонам обрубленными, корявыми и черными от влаги деревьями, блестевшей от мокрети склизкой дороге, казалось, нет конца. И эта чужбина с ее непогодой, островерхими домами, торчащими в тумане кирхами, пустыми городами, чужбина эта уже стала привычной и нагоняла тоску или что-то неясное, щемящее. Порой даже, устав от переходов и однообразия чужих дорог, я подумывал: скорее бы, что ли, снова в бой…
– К пешему бою слезай! Передать коней коноводам!
Спешились, передали коней коноводам, мысленно простились с ними на всякий случай, и в пешей колонне двинулись вперед. С утра распогодилось, и как всегда, как только в небе открылась синева, откуда-то прилетела «рама» и долго висела над нами. Потом «рама» смылась, показались наши штурмовики, пролетели низко, и через какое-то время где-то грохнули бомбы, застрекотали пулеметы. Затем впереди загрохотали орудия. Мы дошли по шоссе до маленькой деревушки, свернули от шоссе и, выйдя за деревню, увидели артиллерию. Несколько длинноствольных орудий (калибр я не знал), поставленных в один ряд в неглубоких окопчиках, задрав стволы, посылали вдаль снаряд за снарядом. Артиллеристы работали торопливо, но слаженно. Грохот стоял оглушительный. Пройдя мимо орудий, мы развернулись в цепь, перевалили невысокий увал и увидели наши «тридцатьчетверки». Среди голых деревьев по бурому в прошлогодней траве скату они медленно, слишком медленно сползали в низину. Танков было пять. Когда мы поравнялись с ними, открылся люк, и высунулся танкист в черном комбинезоне и шлеме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62