ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
А ты, Толюшка, – оборотилась она к Соколову, – ты, детка, пиши себе, пиши в китрадку…
А где писать, когда вся душа взбаламучена: что это? Да неужели? Да неужто ж то, о чем так много мечталось? Восстанье! Вандея!
Нет, не напрасно, выходит, забивался он в эту Комариху, в эту дыру, чтобы прижукнуть в деревенской тишине, в захолустье. Чтобы того дня, того часу дождаться, когда можно наконец будет выползти из этой щели, презреть все страхи, позабыть проклятую свою «липу» и назваться как есть – штабс-капитаном Соколовым!
Лейб-гвардии его величества…
Разъяренные мужики
Так воспарил в мечтах, что не услышал топота многих ног за окном, не услышал яростных криков, и лишь тогда опомнился, когда дверь затряслась под сокрушительными ударами могучих кулаков.
– Отворяй… твою так! – орали хмельные голоса.
– Свят-свят-свят… – Нянечка вся с лица сошла, но тотчас оправилась, строго поджала губы, погрозила Анатолию Федорычу – молчи, мол! – и бесстрашно отодвинула засов.
Багровые, потные, как из бани, ввалились разъяренные мужики. Как ни галдели на улице, как ни матерились непристойно, а перед строгим нянечкиным взором смирились, притихли. Закрестились на угольный поставец с иконами, на пальмовую ветку иорданскую, а заодно уж и на детскую Анатолий Федорычеву забаву – на развеселую немецкую самоиграющую щекатулочку.
– Щось-то, бабуся, билесеньким днем так дуже гарно замыкаешься? – спросил кривой Охримчик, подозрительно озираясь по сторонам.
– Где комбед? – без всякого почтения рявкнул голенастый черный громила, выделяющийся особенно среди десятка вошедших в хату, крепко навонявших овчиной мужиков. Он был брит, ряб, горожанин – одежей, кургузым пальтецом, лаковыми полусапожками да и говором – жестким, дребезжащим, так не похожим на мягкую музыку комарихинской полуукраинской речи.
– Да чтой-то вы, ребята, господь с вами! – попятилась нянечка в испуге. – Какой такой комбед?
«Каторжник! Каторжник! – вертелось у ней в голове. – Убьет ведь… Сколько небось душ на своем веку загубил…»
– Ну? – еще страшней гаркнул громила. – Куда, чертова ведьма, комбеда заховала?
Он ведь и верно был каторжник. С год назад лишь объявился в Комарихе, а то лет десять отсиживал за душегубство. Конец ли отсидке его пришел или бежал, непутевый, – про то едва ли кто знал из сельчан.
– Стой, стой, Римша, – сказал Охрим. – То ж ты бабусю нашу в отделку застращав… Тут таке дило, Максимовна, – оборотился он к нянечке. – Шишлянникова Коську шукаемо – трошки з ним покалякать треба… Ось, кажуть, к тоби заскочив. Будь ласка, видчини нам камору, побачимо, щось там е… А ты, Панас, пид печью пошуруй ухватом – мабуть вин там заховавсь…
Ни в чулане, ни под печкой, конечно, ничего не нашли. Громила же каторжник Римша тем временем и на потолок слазил. Чертыхаясь, стоял у двери, обчищая вымазанные мелом и паутиной пальтецо. «Вот сволочь, – бурчал, – как провалился!»
– Що ж, хлопьята, – сказал Охрим, – пийшлы, видно, видселя… Ще трохи у школи пошукаемо. Воны ж с учителем таки друзьяки булы… Ну, звиняй, Максимовна, шо взбулгачилы, таке, бачишь, дило…
Анатолий Федорыч подает знак
Примечательно, что добрых четверть часа протолкавшись в нянечкиной хатенке, ища комбеда, заглядывая и туда и сюда, на Анатолия Федорыча мужики ни самого малого внимания не обратили. Словно и не было тут его вовсе, словно пустым местом он им представился. Это его несколько озадачило и даже, кажется, чуть ли не обидело.
И если днем раньше он только этого именно и желал, чтоб не заметили, то сейчас, наоборот, как-то вдруг захотелось объявить о себе, влиться в гремящий поток того, что зачиналось здесь, на окровавленном снегу комарихинской улицы.
Мужики, толпясь, выходили из хаты. Один Римша задержался, чистил пальтецо.
Соколов глядел на него неотрывно. Покончив с чисткой, и Римша взглянул на Анатолия Федорыча. Какая-то искорка любопытства на мгновенье мелькнула в бесцветных, шалых глазах каторжника. Нянечка в чуланчике охала, звенела стеклянной посудой, ведром, наводила порядок после обыска.
«Ну-ну, с богом! – сказал себе Анатолий Федорыч. – Кажется, пробил час…»
Римша уже за дверную скобу взялся.
– Кха-кха! – покашлял значительно Соколов.
Обернулся Римша.
Кивком головы, глазами указал ему Анатолий Федорыч на крышку подполья.
И горькая участь товарища Шишлянникова была решена.
Жить надо!
Отпускные деньки просвистели как ветер.
Ну погулял. Ну попьянствовал. Очень даже. Пожалуй, даже и чересчур. Хмельная дурь кружила, мутила башку. И что затевал сделать дома – ничего не сделано. Все как есть оказалось на донышке мутного граненого стакана.
Просвистели деньки.
Время ворочаться в полк, два дня осталось. Что за два дня сделаешь?
И вот – родитель преставился.
Близко к рассвету улетела родительская душка из немощного тела. А в обедах мужики власть побили.
Но Иван ничего про то не ведал. Он гроб мастерил.
Шоркал рубанок, ветер шуршал, гулял по крыше сарая. Дырявая была – одни прорехи. В них – серое, скучное небо. Лебяжий пух редких еще, ленивых снежинок. Но гудела, гудела далеко в степи приближающаяся пурга. Длинные, волоклись вялые мысли: вот завтра… вот завтра уедет, забудется все, пойдет служба.
А тут – дома – останется что?
Мать воет, жена воет, пищат ребятишки.
Эх!..
Шоркает рубанок. Ветер шуршит. Желтая сосновая стружка завивается золотыми кудрями. Снег повалил гуще, спорее. Весело запахла отсыревшая стружка…
В порядок, в строй мало-помалу становились мысли. Главная из них была: жить надо. Что напаскудил, прогулял, пропьянствовал – все забыть, все похерить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
А где писать, когда вся душа взбаламучена: что это? Да неужели? Да неужто ж то, о чем так много мечталось? Восстанье! Вандея!
Нет, не напрасно, выходит, забивался он в эту Комариху, в эту дыру, чтобы прижукнуть в деревенской тишине, в захолустье. Чтобы того дня, того часу дождаться, когда можно наконец будет выползти из этой щели, презреть все страхи, позабыть проклятую свою «липу» и назваться как есть – штабс-капитаном Соколовым!
Лейб-гвардии его величества…
Разъяренные мужики
Так воспарил в мечтах, что не услышал топота многих ног за окном, не услышал яростных криков, и лишь тогда опомнился, когда дверь затряслась под сокрушительными ударами могучих кулаков.
– Отворяй… твою так! – орали хмельные голоса.
– Свят-свят-свят… – Нянечка вся с лица сошла, но тотчас оправилась, строго поджала губы, погрозила Анатолию Федорычу – молчи, мол! – и бесстрашно отодвинула засов.
Багровые, потные, как из бани, ввалились разъяренные мужики. Как ни галдели на улице, как ни матерились непристойно, а перед строгим нянечкиным взором смирились, притихли. Закрестились на угольный поставец с иконами, на пальмовую ветку иорданскую, а заодно уж и на детскую Анатолий Федорычеву забаву – на развеселую немецкую самоиграющую щекатулочку.
– Щось-то, бабуся, билесеньким днем так дуже гарно замыкаешься? – спросил кривой Охримчик, подозрительно озираясь по сторонам.
– Где комбед? – без всякого почтения рявкнул голенастый черный громила, выделяющийся особенно среди десятка вошедших в хату, крепко навонявших овчиной мужиков. Он был брит, ряб, горожанин – одежей, кургузым пальтецом, лаковыми полусапожками да и говором – жестким, дребезжащим, так не похожим на мягкую музыку комарихинской полуукраинской речи.
– Да чтой-то вы, ребята, господь с вами! – попятилась нянечка в испуге. – Какой такой комбед?
«Каторжник! Каторжник! – вертелось у ней в голове. – Убьет ведь… Сколько небось душ на своем веку загубил…»
– Ну? – еще страшней гаркнул громила. – Куда, чертова ведьма, комбеда заховала?
Он ведь и верно был каторжник. С год назад лишь объявился в Комарихе, а то лет десять отсиживал за душегубство. Конец ли отсидке его пришел или бежал, непутевый, – про то едва ли кто знал из сельчан.
– Стой, стой, Римша, – сказал Охрим. – То ж ты бабусю нашу в отделку застращав… Тут таке дило, Максимовна, – оборотился он к нянечке. – Шишлянникова Коську шукаемо – трошки з ним покалякать треба… Ось, кажуть, к тоби заскочив. Будь ласка, видчини нам камору, побачимо, щось там е… А ты, Панас, пид печью пошуруй ухватом – мабуть вин там заховавсь…
Ни в чулане, ни под печкой, конечно, ничего не нашли. Громила же каторжник Римша тем временем и на потолок слазил. Чертыхаясь, стоял у двери, обчищая вымазанные мелом и паутиной пальтецо. «Вот сволочь, – бурчал, – как провалился!»
– Що ж, хлопьята, – сказал Охрим, – пийшлы, видно, видселя… Ще трохи у школи пошукаемо. Воны ж с учителем таки друзьяки булы… Ну, звиняй, Максимовна, шо взбулгачилы, таке, бачишь, дило…
Анатолий Федорыч подает знак
Примечательно, что добрых четверть часа протолкавшись в нянечкиной хатенке, ища комбеда, заглядывая и туда и сюда, на Анатолия Федорыча мужики ни самого малого внимания не обратили. Словно и не было тут его вовсе, словно пустым местом он им представился. Это его несколько озадачило и даже, кажется, чуть ли не обидело.
И если днем раньше он только этого именно и желал, чтоб не заметили, то сейчас, наоборот, как-то вдруг захотелось объявить о себе, влиться в гремящий поток того, что зачиналось здесь, на окровавленном снегу комарихинской улицы.
Мужики, толпясь, выходили из хаты. Один Римша задержался, чистил пальтецо.
Соколов глядел на него неотрывно. Покончив с чисткой, и Римша взглянул на Анатолия Федорыча. Какая-то искорка любопытства на мгновенье мелькнула в бесцветных, шалых глазах каторжника. Нянечка в чуланчике охала, звенела стеклянной посудой, ведром, наводила порядок после обыска.
«Ну-ну, с богом! – сказал себе Анатолий Федорыч. – Кажется, пробил час…»
Римша уже за дверную скобу взялся.
– Кха-кха! – покашлял значительно Соколов.
Обернулся Римша.
Кивком головы, глазами указал ему Анатолий Федорыч на крышку подполья.
И горькая участь товарища Шишлянникова была решена.
Жить надо!
Отпускные деньки просвистели как ветер.
Ну погулял. Ну попьянствовал. Очень даже. Пожалуй, даже и чересчур. Хмельная дурь кружила, мутила башку. И что затевал сделать дома – ничего не сделано. Все как есть оказалось на донышке мутного граненого стакана.
Просвистели деньки.
Время ворочаться в полк, два дня осталось. Что за два дня сделаешь?
И вот – родитель преставился.
Близко к рассвету улетела родительская душка из немощного тела. А в обедах мужики власть побили.
Но Иван ничего про то не ведал. Он гроб мастерил.
Шоркал рубанок, ветер шуршал, гулял по крыше сарая. Дырявая была – одни прорехи. В них – серое, скучное небо. Лебяжий пух редких еще, ленивых снежинок. Но гудела, гудела далеко в степи приближающаяся пурга. Длинные, волоклись вялые мысли: вот завтра… вот завтра уедет, забудется все, пойдет служба.
А тут – дома – останется что?
Мать воет, жена воет, пищат ребятишки.
Эх!..
Шоркает рубанок. Ветер шуршит. Желтая сосновая стружка завивается золотыми кудрями. Снег повалил гуще, спорее. Весело запахла отсыревшая стружка…
В порядок, в строй мало-помалу становились мысли. Главная из них была: жить надо. Что напаскудил, прогулял, пропьянствовал – все забыть, все похерить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56