ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Он теперь хочет,
Чтоб в ногу с веком,
Чтоб прогрессивно,
И чтоб модерн,
И чтоб непонятно,
И чтоб с намеком,
И чтобы красиво
По части манер.
Поют под севрюгу
И под сациви,
Называют песней
Любую муть,
Поют под анчоусы
И под цимес,
Разинут хайло,
Потом глотнут.
Слегка присолят.
Распнут на дыбе,
Потом застынут
С куском во рту.
Для их музыкантов
Стихи — это «рыба»,
И тискают песню,
Как шлюху в порту.
Все им понятно
В подлунном мире.
Поел, погрустил,
Приготовил урок.
Для них поэзия —
Драма в сортире,
Надо только
Дернуть шнурок.
Вакуум, вакуум!
Антимир!
Поэты хотят
Мещанина пугать.
Но романс утверждает,
Счастье — миг,
Значит, надо
Чаще мигать.
Транзисторы воют,
Свистят- метели,
Шипят сковородки
На всех газах,
А он мигает
В своей постели,
И тихая радость
В его глазах.
Не могу разобраться,
Хоть вой, хоть тресни,
Куда девать песню
В конце концов?
А может, братцы,
Кончается песня
И падает в землю
Белым лицом?
Ну, хорошо.
А что же дальше?
Покроет могилку
Трава-мурава?
Тогда я думаю —
Спокойствие, мальчики!
Еще не сказаны
Все слова.
После той памятной выставки, где Гошка познакомился с Прохоровым, за спиной которого смеялись дипломницы, красивые девочки-несмышленыши, болтавшие о Возрождении, и Гошка понял, что эпохи Возрождения пока нет и уж, во всяком случае, ему-то со своими песенками в ней не участвовать, и потому это был крах всего, и Гошка решил покончить со своими дурацкими мечтами об искусстве, — он пришел домой, сидел у подоконника, смотрел на синий снег и вынес себе приговор, не подлежащий обжалованию. И тогда ему пришла в голову мысль, простая как репа. Он подумал: если все так худо, что хуже быть не может, — значит, все, что будет, будет лучше. Проверим это. Ведь если Возрождение — это эпоха, то она состоит не из одного человека, а из многих — и значит, надо не дожидаться, пока объявят расцвет всех личностей, а начинать с себя.
И вот он едет в такси с длинноногой дипломницей к Николаю Васильевичу и видит снег, и два полукруга на заслеженном ветровом стекле, которые разметают механические «дворники», и видит дворников с фанерными лопатами, сгребающих снег в кучи. Во рту у Гошки папироса с разгорающимся угольком, и при каждой затяжке возникает напряженное лицо дипломницы.
Отличная мысль была — поехать к Прохорову. Потому что когда они подъехали, и вошли в подъезд, и наследили в лифте, который остановился на самом верху, и дальше полезли по крутым ступеням мимо каких-то старых колясок и эмалированных тазов, подошли к двери мансарды, постучали, и им открыл Николай Васильевич в художнической робе и сером свитере, и провел их в мастерскую, Памфилий был сражен наповал.
…Среди всякого хлама и гипсовых слепков у стены стояла огромная, во всю стену, картина, о которой Памфилий, когда немножко отошел от странного оцепенения, только и мог сказать:
— Я не мог себе представить, что в Москве есть такая картина, — так он пробормотал и еще спросил: — Как она называется?
Николай Васильевич сказал:
— Она называется «Спор о Красоте». И этот спор я веду с детства.
— А где прошло ваше детство, Николай Васильевич? — спросил Гошка, трепеща и догадываясь.
— На Благуше, душечка, — ответил он.
Теперь пора рассказать о картине под названием «Спор о Красоте».
Для первого ощущения от этой картины годилось только одно слово — ошеломление.
Что там было, на этом гигантском холсте?
Там было все.
Гошка не знал, как бы он сейчас посмотрел на эту картину, когда в магазинах есть еда и одежда, когда на афишах имена иностранных артистов и реставрируются монастыри, когда можно смеяться над тем, что смешно, в жильцы квартир движутся к новым успехам от торшера к торшеру, Гошка не знал, как бы он сейчас посмотрел на эту картину, но в те голодные времена, когда сквозняки выли в пустых магазинах, а по ночам матери плакали над желтыми фотографиями убитых и школьницы продавали на толкучках старые платья, чтобы подкормиться на торфоразработках, и в пустых дворах ветер гонял газету, в те времена картина производила дикое впечатление. Потому что на этой дикой картине было все.
Это был удивительный гибрид антикварного магазина и гастронома, музея и салона. Там горящие свечи плясали тенями на парфенонском фризе, там были жестокие цветы и сверкающая парча, которую вздымали руки напряженных стариков, там холодели бронзовые кубки и синие сумерки за окном. Там кипела безвкусица, и это было гениально.
Это была пышность и нищета. Это было варварство вкуса и документ великой души. Это надо было или отвергнуть сразу или сразу принять. Памфилий принял мгновенно.
Короче говоря, если бы живопись можно было описать словами — она была бы не нужна.
Среди хаоса взбесившихся вещей, стряхнув с себя все, сделанное руками, все, достигнутое человеком и его искусством, скинув чулки, туфли, платье и кружевное белье, на голом трехступенчатом, щербатом от старости подиуме, спиной к зрителю сидела рослая обнаженная женщина, и синие сумерки из холодного окна освещали ее розовое тело и золотые венецианские волосы, а с левой стороны холста сам художник в халате, накинутом поверх костюма, сощурившись, поднимал кисть, прицеливаясь к единственному, что стоит назвать словом «красота». Вот что было на этой картине.
Просто сначала поражал сам предмет изображения, начисто выпадавший из нормальных для того времени сюжетов. Всякие там поля с травой или с рожью и бригадир с медалью и блокнотом, смотрящий вдаль, и еще были пионеры на лугу, которые тоже смотрели вдаль, все смотрели вдаль, и поэтому никто не замечал пошлости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41