ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
А чувствительный человек это вот что: перепутанные сутки — неважно, засохшие остатки еды, находки и разлуки — неважно, и залпом литры воды из-под крана, и последнее отвращение от стопки бумаги или от костенеющего холста поперек комнаты — это все неважно, а потом лечь на матрац не раздеваясь, под пальто, и дрожать дрожью почти алкогольной и проспать двое суток, проснуться на рассвете, взглянуть и сказать — ничего, прилично, и поставить подпись, а потом осторожно уйти из дома и идти по улицам, где люди спешат на работу, и думать, что вот никто не знает, а дело сделано. Вот что такое чувствительный человек для тех, кто понимает в этом толк.
Девушки о чем-то болтали с ним, пока Гошка разбирался в своих от него впечатлениях, а он изредка поглядывал на Гошку с вежливой скукой. Ему мешала военная форма, которая как бы понуждала его на преувеличенную вежливость к военным в лице их представителя; а этого ему не хотелось, как всякому человеку, гордому своим делом.
— А у вас что на дипломе, какая тема? — спросил он у той, что пониже.
Девчата хотели, чтобы он их консультировал.
— Античность в работах Серова, — ответила та, что пониже.
И вдруг он улыбнулся, и глазки стали маленькими, а брови взлетели.
— Ду-ушечка, — пропел он, — ну какая же античность у Серова?
— Ну как же! — испугалась девушка. — «Навзикая», «Похищение Европы»…
Кто-то сказал, что искусствоведы — это люди с самым прочным положением на свете. Ни один работорговец не может быть уверен, что рабы не взбунтуются, если он перегнет палку, — возьмут и перестанут работать, объявят сидячую забастовку. А искусствоведам это не страшно — все равно будут работать художники, не забастуют, проклятое творчество, ослепительная надежда на то, что добрая вещь останется, когда помрет и сам художник и искусствовед-одногодок.
Человек совсем весело заулыбался.
— Разве это античность? — спросил он ласково. — Античность — это полнокровие, здоровье, рискованность, а это… это… Я очень уважаю Серова, но это же, как вам объяснить…
— Журнал «Ди Кунст», — сказал Гошка. — Одиннадцатый год. Розовые слюни.
Он сразу повернулся к Панфилову на каблуках, посмотрел на него снизу серьезными глазами и взял за форменную пуговицу.
— Попал… — сказал он. — Хотя чересчур категорично… Потому что молод. Но это пройдет. Я имею в виду молодость тоже. Только, душечка, к Серову это относится не очень. Мастер хотел попробовать — это его право. А потом приходят снобы и питаются объедками. Пугают детей, а дети роняют слюни… вот эти… как они… розовые.
И, потянув Гошку за пуговицу, посадил на скамейку, обитую линялым бархатом.
Девушки тоже сели, и Костя подмигнул и сел.
— Вы культурный мальчик, — сказал он Гошке. — Сколько вам лет?
— Двадцать четыре.
— И у вас, наверно, военная карьера?
— Карьера, — сказал Панфилов.
— Но вы, конечно, пишете?
— Немножко.
— Костя, покажите девушкам выставку, — сказал он.
У девушек были вежливые лица.
Костя увел их. Девушки явно подумали, что он выскочка. Выскочил, хотел показать свою образованность, переплюнуть их, а этого не было, честное слово. Гошка помог этому человеку сформулировать мысль, и тот понял это.
— Душечка, — сказал он Панфилову, — я тоже художник. Приходите ко мне. Вы мне покажете свои работы, а я вам свои. Запишите телефон.
Вот как.
Он ему свои, а Гошка ему — свои.
Вот он какой был, Николай Васильевич Прохоров.
2
Гошка, когда пришел к Николаю Васильевичу, ничего еще про него не знал. Не знал, что Прохоров из купцов-миллионщиков, что владел его отец на Благуше третьей частью всех ткацких фабрик, и Гошка с Николаем Васильевичем, стало быть, связаны странным родством. Потому что хотя слеплены они из разного теста, но посажены в одну печь — Благушу.
Благуша была песенная страна, там любили всякое искусство. Всякое. Там пели песни, которые сейчас вспомнить ужасно, и хорошие пели. И Гошка тоже пел и писал стихи и песни, а потому в армии писал и пел. И оказалось, что это для чего-то нужно, потому что их пели. Но сам-то Гошка соображал — в высокое искусство с этим и на порог не сунешься, и потому не сказал Николаю Васильевичу о песнях. Стеснялся. Ему все казалось, догадается кто-нибудь и прочтет ему цитату из «Золотого теленка»: «В большом мире изобретен дизель-мотор, написаны „Мертвые души“, построена Днепровская гидростанция и совершен перелет вокруг света. В маленьком мире изобретен кричащий пузырь „уйди-уйди“, написана песенка „Кирпичики“ и построены брюки фасона „полпред“…»
Гошка не сказал о песнях. Неловко было.
Снег. Снег падает. На Кузнецком белым-бело. Как Гошка мечтал стать художником! Но не стал. Он тогда думал, что не хватило смелости быть самим собой, а на самом деле он и был самим собой, только не понимал этого.
До войны про него говорили — разбрасывается. Чем он только не занимался. Но не доводил ничего до конца. Боялся монополии, боялся власти над собой какой-нибудь одной профессии, боялся потерять независимость. Он тогда не понимал, что профессия может стать призванием, то есть жизненной ролью.
Короче говоря, война кончилась, все, кто остался жив, стремились демобилизоваться, а Гошка служил.
Всем этим болели и два Гошкиных приятеля. Но у них это проходило легче. Потому что оба они выражали себя лучше всего молча — Костя в живописи, а Лешка в научных экспериментах. Гошке же надо было непременно все произнести вслух, слово томило его.
И вот они вышли все на первый утоптанный снег, на медленный, бесшумный от снега Кузнецкий, и Николай Васильевич вышел, лихо заломив шляпу, сел в такси и уехал, попрощавшись и сказав:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Девушки о чем-то болтали с ним, пока Гошка разбирался в своих от него впечатлениях, а он изредка поглядывал на Гошку с вежливой скукой. Ему мешала военная форма, которая как бы понуждала его на преувеличенную вежливость к военным в лице их представителя; а этого ему не хотелось, как всякому человеку, гордому своим делом.
— А у вас что на дипломе, какая тема? — спросил он у той, что пониже.
Девчата хотели, чтобы он их консультировал.
— Античность в работах Серова, — ответила та, что пониже.
И вдруг он улыбнулся, и глазки стали маленькими, а брови взлетели.
— Ду-ушечка, — пропел он, — ну какая же античность у Серова?
— Ну как же! — испугалась девушка. — «Навзикая», «Похищение Европы»…
Кто-то сказал, что искусствоведы — это люди с самым прочным положением на свете. Ни один работорговец не может быть уверен, что рабы не взбунтуются, если он перегнет палку, — возьмут и перестанут работать, объявят сидячую забастовку. А искусствоведам это не страшно — все равно будут работать художники, не забастуют, проклятое творчество, ослепительная надежда на то, что добрая вещь останется, когда помрет и сам художник и искусствовед-одногодок.
Человек совсем весело заулыбался.
— Разве это античность? — спросил он ласково. — Античность — это полнокровие, здоровье, рискованность, а это… это… Я очень уважаю Серова, но это же, как вам объяснить…
— Журнал «Ди Кунст», — сказал Гошка. — Одиннадцатый год. Розовые слюни.
Он сразу повернулся к Панфилову на каблуках, посмотрел на него снизу серьезными глазами и взял за форменную пуговицу.
— Попал… — сказал он. — Хотя чересчур категорично… Потому что молод. Но это пройдет. Я имею в виду молодость тоже. Только, душечка, к Серову это относится не очень. Мастер хотел попробовать — это его право. А потом приходят снобы и питаются объедками. Пугают детей, а дети роняют слюни… вот эти… как они… розовые.
И, потянув Гошку за пуговицу, посадил на скамейку, обитую линялым бархатом.
Девушки тоже сели, и Костя подмигнул и сел.
— Вы культурный мальчик, — сказал он Гошке. — Сколько вам лет?
— Двадцать четыре.
— И у вас, наверно, военная карьера?
— Карьера, — сказал Панфилов.
— Но вы, конечно, пишете?
— Немножко.
— Костя, покажите девушкам выставку, — сказал он.
У девушек были вежливые лица.
Костя увел их. Девушки явно подумали, что он выскочка. Выскочил, хотел показать свою образованность, переплюнуть их, а этого не было, честное слово. Гошка помог этому человеку сформулировать мысль, и тот понял это.
— Душечка, — сказал он Панфилову, — я тоже художник. Приходите ко мне. Вы мне покажете свои работы, а я вам свои. Запишите телефон.
Вот как.
Он ему свои, а Гошка ему — свои.
Вот он какой был, Николай Васильевич Прохоров.
2
Гошка, когда пришел к Николаю Васильевичу, ничего еще про него не знал. Не знал, что Прохоров из купцов-миллионщиков, что владел его отец на Благуше третьей частью всех ткацких фабрик, и Гошка с Николаем Васильевичем, стало быть, связаны странным родством. Потому что хотя слеплены они из разного теста, но посажены в одну печь — Благушу.
Благуша была песенная страна, там любили всякое искусство. Всякое. Там пели песни, которые сейчас вспомнить ужасно, и хорошие пели. И Гошка тоже пел и писал стихи и песни, а потому в армии писал и пел. И оказалось, что это для чего-то нужно, потому что их пели. Но сам-то Гошка соображал — в высокое искусство с этим и на порог не сунешься, и потому не сказал Николаю Васильевичу о песнях. Стеснялся. Ему все казалось, догадается кто-нибудь и прочтет ему цитату из «Золотого теленка»: «В большом мире изобретен дизель-мотор, написаны „Мертвые души“, построена Днепровская гидростанция и совершен перелет вокруг света. В маленьком мире изобретен кричащий пузырь „уйди-уйди“, написана песенка „Кирпичики“ и построены брюки фасона „полпред“…»
Гошка не сказал о песнях. Неловко было.
Снег. Снег падает. На Кузнецком белым-бело. Как Гошка мечтал стать художником! Но не стал. Он тогда думал, что не хватило смелости быть самим собой, а на самом деле он и был самим собой, только не понимал этого.
До войны про него говорили — разбрасывается. Чем он только не занимался. Но не доводил ничего до конца. Боялся монополии, боялся власти над собой какой-нибудь одной профессии, боялся потерять независимость. Он тогда не понимал, что профессия может стать призванием, то есть жизненной ролью.
Короче говоря, война кончилась, все, кто остался жив, стремились демобилизоваться, а Гошка служил.
Всем этим болели и два Гошкиных приятеля. Но у них это проходило легче. Потому что оба они выражали себя лучше всего молча — Костя в живописи, а Лешка в научных экспериментах. Гошке же надо было непременно все произнести вслух, слово томило его.
И вот они вышли все на первый утоптанный снег, на медленный, бесшумный от снега Кузнецкий, и Николай Васильевич вышел, лихо заломив шляпу, сел в такси и уехал, попрощавшись и сказав:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41