ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Хорошо, если дочь Настасья подле, затянула свой отпуск и нынче помогает матери обживаться и привыкать уже к новой одинокой жизни.
Неужели от этого известия вновь всколыхнулась и полонила меня такая тоска, от которой вроде бы заледенело сердце, и все, к чему обращается ныне мой взгляд, оказывается тусклым, безликим, окрашенным в горестные тона? Видно, тоска, беда, радость, милость, гнев имеют и несут в себе ту энергию, которая превращает эти чувствования в конкретное, осязаемое, до чего, кажется, можно прикоснуться, измерить плотность, твердость и глубину. Порой, оказывается, тоску возможно видеть глазом, она имеет серый, нет, скорее мышиный цвет, запах душновато-горький, она похожа на легкий туманец, обволакивающий все, что тебя окружает в это мгновение.
И беда, наверное, тоже носит свой запах, цвет и прочие характерные свойства. Иначе отчего бы животное, до сих пор доверяющее хозяину, с таким испугом забивается от него в дальний угол хлева, когда скотину пускают под нож? Иль у беды есть общее природное обозначение, еще неизвестное нам, и она может свободно перетекать от одного существа к другому, а от человека к животному?
Порою, говорят, скотина понимает слова. Она, наверное, понимает не слово, а чувство, которое накоплено в звуке и в природе одинаково для всех живых существ… Когда кабанчика выпускают на выгул, он кидается из хлева с визгом, с безумной жаждой свободы и как угорелый еще долго мечется по двору, унимая распаленную душу. Но вот его тянут под нож: голос хозяина печально-умильный и виноватый, взгляд несколько растерян, скользящий и дробный, он обращен в сторону и вдаль, где выше головы вздымаются гривы лесов и курятся над избами редкие сивые дымы. Хлевные ворота раздергивают со скрипом, и хотя кабанчик еще не видит ножа, матового по лезвию и сизого в сливе, где скоро запечется кровь, но по той атмосфере неловкости и тоски, которая разливается в это мгновение будто бы во всем мире и заполняет его, животина уже чувствует и предугадывает свою гибель, она полна этой смертью заранее, для нее весь воздух за воротами заполнен прахом и тоской, и потому, убегая от нее, скотина прячется в темь, в дальний отсыревший угол, где бревна успели покрыться каракулем куржака, и затравленно смотрит на приближающегося человека, пахнущего смертным тленом. Значит, от человека в эти мгновения исходит дух смерти?
А Хрисанф последнее время часто хвалился, что у него два сердца и оба каменных, что на гору вздымается бегом и хоть бы какая тебе одышка. Говорят, торопились в домовину положить и не побрили даже: челюсть у старика отвисла, так подвязали белым в горошек платком, а щетина оказалась жесткой, как проволока, платок проросла сквозь. Народу хоронило мало, только что близкие Серафимы да дочь Настя, а прочие дети, что на стороне жили, не поспели ко гробу, ибо так неожиданно все приключилось.
От герани душно пахнет приторной карамелью, пахнет печально и сладко. Герани по всему широкому подоконью в два ряда. Жена наставила, чтобы этим карамельным туманцем усыпить меня и после приворожить и переменить. А мне печально и тошно, хочется смести глиняные горшки за окно, тогда и гераням станет вольно: они разбредутся по всему палисаднику, тайно проберутся за штакетник на улицу, в зыбучие пески, к подножию леса и голубенького кладбища, и тогда Вазица станет кумачовой и сладкой: все мирно уснет в ней, успокоится и будет одинаково для всех.
Глаза устали от потолка, оклеенного картоном и на два раза покрытого «слоновой костью»: ни одного лица не проступит, ни одного призрака, не на чем задержать взгляд. Затаенно попробовал подняться с койки, но пружины подвели, предательски простонали, и сразу из-за бархатной потертой шторы спросила Она: «Тимоша, ты спишь?» – «Сплю», – откликнулся сухо и опустил ноги на прохладный пол.
Широкий подоконник светился буйно, горел багровым огнем, цвела герань, своим духом гоня из дому всякую нечисть и желанья. Лист у герани мясистый, с персиковым пушком на солнечной стороне и словно хорошо выделанная кунья шкура – с теневой. «Осторожно, цветы не срони!» – испуганно донеслось из горенки. «Обязательно сроню», – прошептал мстительно, однако осторожно составил горшки на пол, накрыл газетами, давая обещание завтра же выкинуть в мусорную яму, отворил окно. Последняя июльская ночь жила на воле, небо латунно-желтое, с редкими кровяными прожилками (завтра обещался день быть хорошим); море студенисто-набухшее, угревшееся, оно мирно лежало в берегах, и постоянный накатный гул затаился, ушел в соленые глуби набирать новую силу. На штакетине нахохлилась чайка, видны ее змеиный глаз, восковое, ладно скроенное крыло и темная манишка. Сидит, как нотариус, в ожидании. Когда всхлипнуло окно, птица испуганно ворохнулась, набухла пером и тут же осела, а в мутном змеином глазу – ничего, кроме отвращения и безразличия. Светлое серебристое пространство, словно бы слегка посыпанное пылью, колыхалось за окном, и чайка стерегла его.
Собственно, почему я здесь, а не там, в Слободе, в разоренной печальной комнате с запахом тлена? Настасья небось не спит, сидит на улице на березовом пне, сохраненном у самой двери; волглый воздух обволакивает Настю, ей зябко, и она кутается в черную пуховую накидку… Сколько сейчас слов во мне, от них тесно и маетно. Мне печально от невысказанных слов, которые плавятся и сгорают в душе. Словно бы зачеркнулось разом все случившееся, как сновидение, внезапно и светло. Да господи, не придумка ли моя больная, не сон ли полубезумный, когда человеку так хочется полюбить, что ночные его видения полны живых картин… Но ведь, собственно, ничего и не было, такой характерный факт, но такое ощущение во мне, что все случилось до той самой полной глубины, в которую окунаются лишь двое взаимно любящих.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Неужели от этого известия вновь всколыхнулась и полонила меня такая тоска, от которой вроде бы заледенело сердце, и все, к чему обращается ныне мой взгляд, оказывается тусклым, безликим, окрашенным в горестные тона? Видно, тоска, беда, радость, милость, гнев имеют и несут в себе ту энергию, которая превращает эти чувствования в конкретное, осязаемое, до чего, кажется, можно прикоснуться, измерить плотность, твердость и глубину. Порой, оказывается, тоску возможно видеть глазом, она имеет серый, нет, скорее мышиный цвет, запах душновато-горький, она похожа на легкий туманец, обволакивающий все, что тебя окружает в это мгновение.
И беда, наверное, тоже носит свой запах, цвет и прочие характерные свойства. Иначе отчего бы животное, до сих пор доверяющее хозяину, с таким испугом забивается от него в дальний угол хлева, когда скотину пускают под нож? Иль у беды есть общее природное обозначение, еще неизвестное нам, и она может свободно перетекать от одного существа к другому, а от человека к животному?
Порою, говорят, скотина понимает слова. Она, наверное, понимает не слово, а чувство, которое накоплено в звуке и в природе одинаково для всех живых существ… Когда кабанчика выпускают на выгул, он кидается из хлева с визгом, с безумной жаждой свободы и как угорелый еще долго мечется по двору, унимая распаленную душу. Но вот его тянут под нож: голос хозяина печально-умильный и виноватый, взгляд несколько растерян, скользящий и дробный, он обращен в сторону и вдаль, где выше головы вздымаются гривы лесов и курятся над избами редкие сивые дымы. Хлевные ворота раздергивают со скрипом, и хотя кабанчик еще не видит ножа, матового по лезвию и сизого в сливе, где скоро запечется кровь, но по той атмосфере неловкости и тоски, которая разливается в это мгновение будто бы во всем мире и заполняет его, животина уже чувствует и предугадывает свою гибель, она полна этой смертью заранее, для нее весь воздух за воротами заполнен прахом и тоской, и потому, убегая от нее, скотина прячется в темь, в дальний отсыревший угол, где бревна успели покрыться каракулем куржака, и затравленно смотрит на приближающегося человека, пахнущего смертным тленом. Значит, от человека в эти мгновения исходит дух смерти?
А Хрисанф последнее время часто хвалился, что у него два сердца и оба каменных, что на гору вздымается бегом и хоть бы какая тебе одышка. Говорят, торопились в домовину положить и не побрили даже: челюсть у старика отвисла, так подвязали белым в горошек платком, а щетина оказалась жесткой, как проволока, платок проросла сквозь. Народу хоронило мало, только что близкие Серафимы да дочь Настя, а прочие дети, что на стороне жили, не поспели ко гробу, ибо так неожиданно все приключилось.
От герани душно пахнет приторной карамелью, пахнет печально и сладко. Герани по всему широкому подоконью в два ряда. Жена наставила, чтобы этим карамельным туманцем усыпить меня и после приворожить и переменить. А мне печально и тошно, хочется смести глиняные горшки за окно, тогда и гераням станет вольно: они разбредутся по всему палисаднику, тайно проберутся за штакетник на улицу, в зыбучие пески, к подножию леса и голубенького кладбища, и тогда Вазица станет кумачовой и сладкой: все мирно уснет в ней, успокоится и будет одинаково для всех.
Глаза устали от потолка, оклеенного картоном и на два раза покрытого «слоновой костью»: ни одного лица не проступит, ни одного призрака, не на чем задержать взгляд. Затаенно попробовал подняться с койки, но пружины подвели, предательски простонали, и сразу из-за бархатной потертой шторы спросила Она: «Тимоша, ты спишь?» – «Сплю», – откликнулся сухо и опустил ноги на прохладный пол.
Широкий подоконник светился буйно, горел багровым огнем, цвела герань, своим духом гоня из дому всякую нечисть и желанья. Лист у герани мясистый, с персиковым пушком на солнечной стороне и словно хорошо выделанная кунья шкура – с теневой. «Осторожно, цветы не срони!» – испуганно донеслось из горенки. «Обязательно сроню», – прошептал мстительно, однако осторожно составил горшки на пол, накрыл газетами, давая обещание завтра же выкинуть в мусорную яму, отворил окно. Последняя июльская ночь жила на воле, небо латунно-желтое, с редкими кровяными прожилками (завтра обещался день быть хорошим); море студенисто-набухшее, угревшееся, оно мирно лежало в берегах, и постоянный накатный гул затаился, ушел в соленые глуби набирать новую силу. На штакетине нахохлилась чайка, видны ее змеиный глаз, восковое, ладно скроенное крыло и темная манишка. Сидит, как нотариус, в ожидании. Когда всхлипнуло окно, птица испуганно ворохнулась, набухла пером и тут же осела, а в мутном змеином глазу – ничего, кроме отвращения и безразличия. Светлое серебристое пространство, словно бы слегка посыпанное пылью, колыхалось за окном, и чайка стерегла его.
Собственно, почему я здесь, а не там, в Слободе, в разоренной печальной комнате с запахом тлена? Настасья небось не спит, сидит на улице на березовом пне, сохраненном у самой двери; волглый воздух обволакивает Настю, ей зябко, и она кутается в черную пуховую накидку… Сколько сейчас слов во мне, от них тесно и маетно. Мне печально от невысказанных слов, которые плавятся и сгорают в душе. Словно бы зачеркнулось разом все случившееся, как сновидение, внезапно и светло. Да господи, не придумка ли моя больная, не сон ли полубезумный, когда человеку так хочется полюбить, что ночные его видения полны живых картин… Но ведь, собственно, ничего и не было, такой характерный факт, но такое ощущение во мне, что все случилось до той самой полной глубины, в которую окунаются лишь двое взаимно любящих.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37