ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Так ведь сколько же лет ему жить надо, чтобы досыта набегаться? Скоро на восьмой десяток потянет…
Тут гостья пришла в длинном сарафане с бейками, синими лентами по подолу, на голове черный плат шалашиком, на ногах резиновые калоши с шерстяными носками; вошла, низко поклонилась, в руках чашка, полотенишком накрытая. Поставила так же молча с краю стола, села на табурет возле порога, бурые ладони зарыла в подол, лицо спокойное, с ржавчинкой на впалых щеках, в глазах, сереньких, простеньких, тоже великий спокой и смирение. Увидала, что Серафима напряженно слушает, наверное, желает узнать, кто явился нежданный-негаданный, и объявила кротко: «Это я, Серафима Анатольевна… Это я, Секлетея, пирожка тебе капустного принесла. Испекла нынче, думаю, дай отнесу христорадушке, она капустных пирожков уважает». Гостья снова встала, поклонилась поясно и тут же села на прежнее место, постно собрав губы. «А мы нынче свое пекли. Мы сегодня сами собрались ради гостя да и испекли», – заотказывалась Серафима. «Ну обратно не понесу, как ты хошь». – «И оставь… и оставь, голубушка».
Я уже понял, что Секлетея – староверка, любопытно было смотреть на нее: мне всегда мыслились они людьми сухими, грубо скроенными, без признаков мысли и тепла, погруженными в свою веру, придающую им особый отличный знак. А оказалось – простенькие и особо земные, одеждой своей и обличьем, – наверное, чтобы не отличаться от прочих, чтобы не выпирать постороннему глазу, чтобы даже по тону одеяний своих быть ближе к земле.
Последние годы они, как рассказывала Серафима, повадились к ней – и то шанежку несут, то пирога горячего, то рыбы малосолой; она не нуждалась в приношениях, пенсия у нее была за заслуги персональная, по самому высшему окладу, два ордена да пять медалей лежат у нее в сундуке над погребальным платьем, сготовленным заранее, но зато нуждалась Серафима в участье, в добром слове, в живом слове, и потому она старушонок не гнала. Сорок пять лет она вела начальные классы, но отчего-то нынче, когда ей особенно хотелось в ее-то состоянии побыть с людьми, никто не навещал, никто не проникся участием и любопытством к ее новой слепой жизни. «Как на свалку кинули», – порой горько сетовала она и тут же казнила себя за такие мысли, предполагала, что ответственным районным товарищам некогда, они в заботах своих на время потеряли верную давнюю спутницу, партийную каждой жилкой своей. И она, справившись с минутной слабостью и тут же виня за неискренность мыслей своих, запевала тоненько: «Мы кузнецы, и дух наш молод, куем мы счастия ключи…»
В Слободе Серафима была человеком почтенным, многих она в жизнь ввела, дала духовное направление. Однажды умерла работница с кирпичного, всю жизнь в сапогах резиновых проходила да в синей холщовой юбке, вдова военная, неприметная, с каким-то землистым закопченным лицом. Была она староверка, но последнее время запойно выпивала, видно, сломалось в ней что-то от тягот иль просто устал человек жить – случается и такое. Лопнул у нее мочевой пузырь, и умерла она. Пришли староверки, чтобы отпеть духовную сестру, а дочь старшая, комсомолка, не пускает в дом, в шею гонит. Они и явились к Серафиме и смиренно попросили, дескать, уговори девку, она вами ученая, она вас любит и только ваше слово и услышит. А умершая – сестра наша; не отпоем – смертный грех на нас ляжет, и каково душе ее, отлетевшей, сиротливо торчать на распутье, ибо никто не призовет к себе, не приютит. Позвала Серафима девушку, говорит той: голубушка, ты уже большая, все на твоей совести, и ты вольна поступать, как тебе хочется, я тебя неволить не могу, не в моей власти и желании, но и ты мать свою пойми, во гробу лежащую, и не посмейся над верой ее. Ты над матерью покойной посмеешься, а над тобою и дети твои после посмеются, над твоей правдой и верой. Мать твоя сиротиной росла, одна радость была в вас, мы вместе с ней картошку с полей таскали, когда в войну голодно было, а вас кормить надо, верно? Картошку таскали, да нарезали ломтиками вместо хлеба, да с солью пекли, тем и жили. Она в ту пору, чтобы вас поднять, и верить стала, тогда без веры невозможно было, каждый во что-то верил. Так не осуди и не препятствуй же, доченька, я твоя учительница и плохому не наставлю. Пусть отпоют, а хоронить будете по-граждански.
Выслушала девчонка – и покорилась. Пришли староверки, отпели, отчитали, пока старая в гробу (такая работящая и безотказная была), а после пришли с кирпичного, речь хорошую сказали (о безотказной и работящей) и с почетом, под духовую музыку проводили. У девушки черного платка не было, так Серафима свой отдала: и когда плакала та на кладбище и по земле в горе своем каталась, то плат в глине запачкала. Серафима и говорит: возьми, доченька, плат этот и не стирай его, а помни о матери своей как о святыне. С той поры годы прошли, девушка та учительницей стала, уж своя семья, но, как приедет в Слободу, Серафимин дом не минет, и то доброе слово всегда со слезой вспомнит…
– Брось табачок, Фима. Что он, забава? Сладкий такой, как сахар, поди? А вонькой-то, тьфу-тьфу, – вдруг сказала гостья от двери и брезгливо замахала ладонью. – Он что, отца-матери дороже?
Может, Серафима и поняла этот въедливый вопрос, да сделала вид, что туманные слова не дошли до нее, и к уху ладонь прислонила:
– Ты о чем, Секлетеюшка? Иль я что не так?
– Я говорю, долго ли жить осталось, дак ты покорись. Вот и гостенек твой, – быстрый оценивающий взгляд, можно ли взять меня в союзники… – не курит.
– Ну бог, он, конечно, чего… На то и бог. Но вот мужика лопатой хлебной не заменишь, верно? Ха-ха… Сколько ни приставляй лопату к себе, а она все одно – лопата.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Тут гостья пришла в длинном сарафане с бейками, синими лентами по подолу, на голове черный плат шалашиком, на ногах резиновые калоши с шерстяными носками; вошла, низко поклонилась, в руках чашка, полотенишком накрытая. Поставила так же молча с краю стола, села на табурет возле порога, бурые ладони зарыла в подол, лицо спокойное, с ржавчинкой на впалых щеках, в глазах, сереньких, простеньких, тоже великий спокой и смирение. Увидала, что Серафима напряженно слушает, наверное, желает узнать, кто явился нежданный-негаданный, и объявила кротко: «Это я, Серафима Анатольевна… Это я, Секлетея, пирожка тебе капустного принесла. Испекла нынче, думаю, дай отнесу христорадушке, она капустных пирожков уважает». Гостья снова встала, поклонилась поясно и тут же села на прежнее место, постно собрав губы. «А мы нынче свое пекли. Мы сегодня сами собрались ради гостя да и испекли», – заотказывалась Серафима. «Ну обратно не понесу, как ты хошь». – «И оставь… и оставь, голубушка».
Я уже понял, что Секлетея – староверка, любопытно было смотреть на нее: мне всегда мыслились они людьми сухими, грубо скроенными, без признаков мысли и тепла, погруженными в свою веру, придающую им особый отличный знак. А оказалось – простенькие и особо земные, одеждой своей и обличьем, – наверное, чтобы не отличаться от прочих, чтобы не выпирать постороннему глазу, чтобы даже по тону одеяний своих быть ближе к земле.
Последние годы они, как рассказывала Серафима, повадились к ней – и то шанежку несут, то пирога горячего, то рыбы малосолой; она не нуждалась в приношениях, пенсия у нее была за заслуги персональная, по самому высшему окладу, два ордена да пять медалей лежат у нее в сундуке над погребальным платьем, сготовленным заранее, но зато нуждалась Серафима в участье, в добром слове, в живом слове, и потому она старушонок не гнала. Сорок пять лет она вела начальные классы, но отчего-то нынче, когда ей особенно хотелось в ее-то состоянии побыть с людьми, никто не навещал, никто не проникся участием и любопытством к ее новой слепой жизни. «Как на свалку кинули», – порой горько сетовала она и тут же казнила себя за такие мысли, предполагала, что ответственным районным товарищам некогда, они в заботах своих на время потеряли верную давнюю спутницу, партийную каждой жилкой своей. И она, справившись с минутной слабостью и тут же виня за неискренность мыслей своих, запевала тоненько: «Мы кузнецы, и дух наш молод, куем мы счастия ключи…»
В Слободе Серафима была человеком почтенным, многих она в жизнь ввела, дала духовное направление. Однажды умерла работница с кирпичного, всю жизнь в сапогах резиновых проходила да в синей холщовой юбке, вдова военная, неприметная, с каким-то землистым закопченным лицом. Была она староверка, но последнее время запойно выпивала, видно, сломалось в ней что-то от тягот иль просто устал человек жить – случается и такое. Лопнул у нее мочевой пузырь, и умерла она. Пришли староверки, чтобы отпеть духовную сестру, а дочь старшая, комсомолка, не пускает в дом, в шею гонит. Они и явились к Серафиме и смиренно попросили, дескать, уговори девку, она вами ученая, она вас любит и только ваше слово и услышит. А умершая – сестра наша; не отпоем – смертный грех на нас ляжет, и каково душе ее, отлетевшей, сиротливо торчать на распутье, ибо никто не призовет к себе, не приютит. Позвала Серафима девушку, говорит той: голубушка, ты уже большая, все на твоей совести, и ты вольна поступать, как тебе хочется, я тебя неволить не могу, не в моей власти и желании, но и ты мать свою пойми, во гробу лежащую, и не посмейся над верой ее. Ты над матерью покойной посмеешься, а над тобою и дети твои после посмеются, над твоей правдой и верой. Мать твоя сиротиной росла, одна радость была в вас, мы вместе с ней картошку с полей таскали, когда в войну голодно было, а вас кормить надо, верно? Картошку таскали, да нарезали ломтиками вместо хлеба, да с солью пекли, тем и жили. Она в ту пору, чтобы вас поднять, и верить стала, тогда без веры невозможно было, каждый во что-то верил. Так не осуди и не препятствуй же, доченька, я твоя учительница и плохому не наставлю. Пусть отпоют, а хоронить будете по-граждански.
Выслушала девчонка – и покорилась. Пришли староверки, отпели, отчитали, пока старая в гробу (такая работящая и безотказная была), а после пришли с кирпичного, речь хорошую сказали (о безотказной и работящей) и с почетом, под духовую музыку проводили. У девушки черного платка не было, так Серафима свой отдала: и когда плакала та на кладбище и по земле в горе своем каталась, то плат в глине запачкала. Серафима и говорит: возьми, доченька, плат этот и не стирай его, а помни о матери своей как о святыне. С той поры годы прошли, девушка та учительницей стала, уж своя семья, но, как приедет в Слободу, Серафимин дом не минет, и то доброе слово всегда со слезой вспомнит…
– Брось табачок, Фима. Что он, забава? Сладкий такой, как сахар, поди? А вонькой-то, тьфу-тьфу, – вдруг сказала гостья от двери и брезгливо замахала ладонью. – Он что, отца-матери дороже?
Может, Серафима и поняла этот въедливый вопрос, да сделала вид, что туманные слова не дошли до нее, и к уху ладонь прислонила:
– Ты о чем, Секлетеюшка? Иль я что не так?
– Я говорю, долго ли жить осталось, дак ты покорись. Вот и гостенек твой, – быстрый оценивающий взгляд, можно ли взять меня в союзники… – не курит.
– Ну бог, он, конечно, чего… На то и бог. Но вот мужика лопатой хлебной не заменишь, верно? Ха-ха… Сколько ни приставляй лопату к себе, а она все одно – лопата.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37