ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Он передернул плечами: чего они? Перед выходом обернулся, мгновение постоял. Вроде следовало перекреститься, но Кольча не умел. Да еще стыдился этих двоих. Так и вышел. Хотя знал Кольча, что нарушил что-то и вел себя как неграмотный и тупой, ему все равно стало легче. На улице опять обернулся. Старик закрывал створки дверей.
Почему Кольче стало легче? И от чего легче? Он и сам этого не понимал. Ровно освободился от какой-то тяжести в плечах, от удушья в горле. Будто кто его подтолкнул в спину, по голове погладил.
Он было подумал про Антона, но ясно – это от растерянности. Если за упокой, то он знал всего лишь одного покойника, хотя, привяжись кто – ничего бы не мог о нем рассказать. Почти ничего. А вот за здравие – таких людей много. И пацаны, хотя бы трое корешков с самого раннего детства. И Георгий Иванович, ясное дело, живи долго, долговязый дядька, наемный отец двух с половиной сотен детей. И тетя Даша, в конце-то концов, пусть тащит свои сумки домашней корове, как та старуха из Дома ребенка, сейчас все тащат, чтобы выжить, выкарабкаться, самим поесть и других накормить. И, ясное дело, Валентайн, фиксатый предводитель, хозяин и брат, о котором, если честно сказать, Топорик тоже ничего и не знал. Вообще, подумал Кольча, в следующий раз он возьмет десяток свечей и поставит каждому за здравие. Попросит у Господа Бога, или у Христа, или, опять же, у владычицы небесной каждому долгой жизни, здоровья и добра.
Он поглядел вверх, небо расчистилось, и звезды целыми мириадами вглядывались в него, в пацана без роду, без племени. То ли теплый воздух земли поднимался в небесные края, то ли от дальности и безмерной величины пространств, но звезды ласково и медленно помаргивали ему, соглашаясь с ним, одобряя за что-то, обещая утешение.
Неведомо почему, ноги несли его к интернату, и минут через двадцать он прошел, незамеченный, в коридор спального корпуса.
Зоя Павловна – а может, кто другой? – уже смоталась к себе домой, грубо нарушив все правила ответственности и распорядка, Кольча переступил знакомый порог, притворил за собой дверь, прислонился к стене рядом с входом.
Он прислушался.
В просторный коридор выходили закрытые двери всех спален, но они не были толстыми, свободно пропускали всякий шум, и Кольча знал это: если прислушаться, услышишь ночные детские звуки. Мало кто храпел в интернате – большая это была редкость. Чаще во сне стонали. Кричали. Плакали и скулили.
Страсти, которыми бедолаги взрослые заразили своих детей, беды и боли, которые досталось несправедливо узнать людям небольшого роста, просыпались ночью, может быть, чтобы вылететь из детских душ, повитать в спальнях до поры, когда начнет светать, и снова, незваными, вернуться в своих хозяев. Беды и боли похожи на летучих мышей, только, в отличие от божьих тварей, они не молчаливы, не безобидны – ничего подобного. Острыми когтями воспоминаний они рвут по ночам детскую память, оживляют умершее, повторяют пройденное, будто двоечники, вдалбливают в память происшедшее однажды.
Эх, если бы мог послушать и услышать разумный взрослый мир эти ночные звуки! А услышав – понять и устыдиться за свои неискупаемые грехи перед миром малых людей, который совсем скоро тоже станет взрослым миром. А поняв – искупить свою безмерную вину, раз и навсегда оградив малых сих от бед их и болей, даруемых взрослыми.
Кольча стоял в начале коридора, справа и слева от которого располагались ночные хранилища детских бед, вслушивался в тихие стоны, в громкие вскрики, в плачи и причитания, в быстрые, скороговоркой, речи. Все, что слышал он раньше, за восемь лет тутошней жизни, и сейчас – в минуты, прожитые осознанно, как бы записано в его сознании на одной, не очень длинной магнитной ленте, и пленка эта крутилась и крутилась, повторяясь, уплотняя звуки страданий, разбросанных во времени и силе, в одну удручающую симфонию.
Топорик закрыл глаза, и в этой своей тьме вдруг как бы спросил:
«За что, Господи? Почему в одном лишь этом коридоре собрано столько бед и печалей? Отчего дети рассчитываются за грехи взрослых? »
Это были не его, а чьи-то посторонние совсем слова. Да он их и не произносил. Они плыли в тишине молчаливым стоном.
Он вспомнил день, большую светлую комнату с полешками детских тел. И те, и эти, подросшие, и он сам – кто они?
Никто!
Неужели никто? Ничто? Нигде?
Первый раз, наверное, в сознательные свои годы Кольча Топорик заплакал. Пацан со стеклянными, почти немигающими глазами, человек, не пожелавший прятаться за стенами интерната, личность без роду и племени, чистый во всех своих родственных отношениях, то есть абсолютно одинокий человек, с детства не отведавший чувства, плакал, думая о себе.
О корешках своих, о детях, укрытых в этом доме, о младенцах на другом краю города и о себе.
Он думал про себя как взрослый, как много испытавший человек. А выдохнул въявь всего два слова: – Господи, помоги!
Кольча вытер рукавом слезы, прошел неторопливо к своей спальне, тихонько, чтобы не скрипнуть, приоткрыл дверь. На каждой кровати спал пацан, и на его бывшей тоже кто-то ночевал. Не было только Гошмана. «Все еще, наверное, в больнице», – подумал Топорик. Он стоял, прислонясь к приоткрытой двери, слушал протяжные вздохи, вдыхал несвежий, отдающий мочой, общежитский дух, теплый, привычный, немножко горький, но родной, вглядывался в сумрак большой детской спальни – полувзрослый человек, вдруг, в одночасье понявший свое одиночество и одиночество этих многих – невинных, казенных, а в общем, ничейных…
Потом тихо наклонился и поставил перед дверью, с внутренней стороны, пакет со сладостями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
Почему Кольче стало легче? И от чего легче? Он и сам этого не понимал. Ровно освободился от какой-то тяжести в плечах, от удушья в горле. Будто кто его подтолкнул в спину, по голове погладил.
Он было подумал про Антона, но ясно – это от растерянности. Если за упокой, то он знал всего лишь одного покойника, хотя, привяжись кто – ничего бы не мог о нем рассказать. Почти ничего. А вот за здравие – таких людей много. И пацаны, хотя бы трое корешков с самого раннего детства. И Георгий Иванович, ясное дело, живи долго, долговязый дядька, наемный отец двух с половиной сотен детей. И тетя Даша, в конце-то концов, пусть тащит свои сумки домашней корове, как та старуха из Дома ребенка, сейчас все тащат, чтобы выжить, выкарабкаться, самим поесть и других накормить. И, ясное дело, Валентайн, фиксатый предводитель, хозяин и брат, о котором, если честно сказать, Топорик тоже ничего и не знал. Вообще, подумал Кольча, в следующий раз он возьмет десяток свечей и поставит каждому за здравие. Попросит у Господа Бога, или у Христа, или, опять же, у владычицы небесной каждому долгой жизни, здоровья и добра.
Он поглядел вверх, небо расчистилось, и звезды целыми мириадами вглядывались в него, в пацана без роду, без племени. То ли теплый воздух земли поднимался в небесные края, то ли от дальности и безмерной величины пространств, но звезды ласково и медленно помаргивали ему, соглашаясь с ним, одобряя за что-то, обещая утешение.
Неведомо почему, ноги несли его к интернату, и минут через двадцать он прошел, незамеченный, в коридор спального корпуса.
Зоя Павловна – а может, кто другой? – уже смоталась к себе домой, грубо нарушив все правила ответственности и распорядка, Кольча переступил знакомый порог, притворил за собой дверь, прислонился к стене рядом с входом.
Он прислушался.
В просторный коридор выходили закрытые двери всех спален, но они не были толстыми, свободно пропускали всякий шум, и Кольча знал это: если прислушаться, услышишь ночные детские звуки. Мало кто храпел в интернате – большая это была редкость. Чаще во сне стонали. Кричали. Плакали и скулили.
Страсти, которыми бедолаги взрослые заразили своих детей, беды и боли, которые досталось несправедливо узнать людям небольшого роста, просыпались ночью, может быть, чтобы вылететь из детских душ, повитать в спальнях до поры, когда начнет светать, и снова, незваными, вернуться в своих хозяев. Беды и боли похожи на летучих мышей, только, в отличие от божьих тварей, они не молчаливы, не безобидны – ничего подобного. Острыми когтями воспоминаний они рвут по ночам детскую память, оживляют умершее, повторяют пройденное, будто двоечники, вдалбливают в память происшедшее однажды.
Эх, если бы мог послушать и услышать разумный взрослый мир эти ночные звуки! А услышав – понять и устыдиться за свои неискупаемые грехи перед миром малых людей, который совсем скоро тоже станет взрослым миром. А поняв – искупить свою безмерную вину, раз и навсегда оградив малых сих от бед их и болей, даруемых взрослыми.
Кольча стоял в начале коридора, справа и слева от которого располагались ночные хранилища детских бед, вслушивался в тихие стоны, в громкие вскрики, в плачи и причитания, в быстрые, скороговоркой, речи. Все, что слышал он раньше, за восемь лет тутошней жизни, и сейчас – в минуты, прожитые осознанно, как бы записано в его сознании на одной, не очень длинной магнитной ленте, и пленка эта крутилась и крутилась, повторяясь, уплотняя звуки страданий, разбросанных во времени и силе, в одну удручающую симфонию.
Топорик закрыл глаза, и в этой своей тьме вдруг как бы спросил:
«За что, Господи? Почему в одном лишь этом коридоре собрано столько бед и печалей? Отчего дети рассчитываются за грехи взрослых? »
Это были не его, а чьи-то посторонние совсем слова. Да он их и не произносил. Они плыли в тишине молчаливым стоном.
Он вспомнил день, большую светлую комнату с полешками детских тел. И те, и эти, подросшие, и он сам – кто они?
Никто!
Неужели никто? Ничто? Нигде?
Первый раз, наверное, в сознательные свои годы Кольча Топорик заплакал. Пацан со стеклянными, почти немигающими глазами, человек, не пожелавший прятаться за стенами интерната, личность без роду и племени, чистый во всех своих родственных отношениях, то есть абсолютно одинокий человек, с детства не отведавший чувства, плакал, думая о себе.
О корешках своих, о детях, укрытых в этом доме, о младенцах на другом краю города и о себе.
Он думал про себя как взрослый, как много испытавший человек. А выдохнул въявь всего два слова: – Господи, помоги!
Кольча вытер рукавом слезы, прошел неторопливо к своей спальне, тихонько, чтобы не скрипнуть, приоткрыл дверь. На каждой кровати спал пацан, и на его бывшей тоже кто-то ночевал. Не было только Гошмана. «Все еще, наверное, в больнице», – подумал Топорик. Он стоял, прислонясь к приоткрытой двери, слушал протяжные вздохи, вдыхал несвежий, отдающий мочой, общежитский дух, теплый, привычный, немножко горький, но родной, вглядывался в сумрак большой детской спальни – полувзрослый человек, вдруг, в одночасье понявший свое одиночество и одиночество этих многих – невинных, казенных, а в общем, ничейных…
Потом тихо наклонился и поставил перед дверью, с внутренней стороны, пакет со сладостями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72