ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Само собой разумеется, и наш, Кёльнский университет подобным же актом подтвердит свою приверженность новым идеям, тем более что он был первым немецким университетом, призвавшим на посты ректора и членов ученого совета людей националистского умонастроения.
Однако студенческий фюрер, некий Мюллер, убедил ректора, профессора доктора Лойпольда, отложить в связи с проливным дождем направленное против антигерманского духа мероприятие, перенеся его на более погожий и потому пригодный день.
Затем были поименно названы студенты, которым предстояло символически осуществить торжественный акт от лица всех факультетов. Без моего, правда, согласия, но и без сопротивления с моей стороны я был занесен в списки от филологов.
Поскольку за это время сама история вынесла приговор, я воздержусь от каких-либо личных оценок, тем более что это, возможно, открыло бы мне путь к уверткам. Итак, сообщаю о самом факте: 17 мая 1933 года около 10 часов вечера я швырнул в костер три книги немецкого писателя, выкрикнув при этом: «Долой глумливое искажение немецкого языка! Защитим драгоценнейшее достояние нашего народа! Я предаю огню писания Альфреда Керра!»
Не знаю, имею ли я на это право, но, не пытаясь никоим образом обелить себя, должен истины ради добавить, что принимал участие в подобном действе без какой бы то ни было убежденности, стало быть, как истый соглашатель. Правду говоря, к писателю Керру я был вполне равнодушен, и сам бы никогда в жизни не додумался до мысли, что книгу следует швырнуть в костер, если не разделяешь взглядов, в ней выраженных.
И уж вовсе не равнодушно относился я, а скорее питал своеобразное влечение к двум авторам, чьи имена выкрикивались во время этого варварского действа, вслед за чем их произведения летели в огонь. Речь идет о Генрихе Манне и Эрихе Кестнере.
Тем не менее я участвовал в этой акции; и если во второй части моей автобиографии я, строго придерживаясь истины, пишу, что в других подобных действах участия не принимал, то это не означает попытки обелить себя. Обелить себя после такой акции немыслимо».
На этом кончался отчеркнутый абзац, и на этом закончил
Давид чтение документа.
— Нет,— выкрикнул он,— нет, Карола, этого не может быть; Габельбах, сжигающий книги,— это безумие! Понимаешь, не знаю, как ты, но я, если случается видеть фотографии той поры, как они проходят под Бранденбургскими воротами или стоят рядом с виселицей на Украине, точно зрители, или фотографии «хрустальной ночи», хохочущие толпы на улицах, я задумываюсь, и каждый, должно быть, задумывается, я спрашиваю себя, спрашиваю людей, которых вижу на этих фото и которые ничем не отличаются от других людей: и ты, вот ты, с такой белозубой улыбкой, как же ты теперь все это осмысливаешь, что ты делаешь, как живешь, вспоминаешь ли, помнишь ли и что рассказываешь ты, когда тебя спрашивают твои дети? Иной раз я придумываю им биографии, это совсем несложно. И все-таки очень сложно; то время бесследно исчезло, и невольно представляется, что и те люди бесследно исчезли, что их больше нет.
— Но мы тоже принадлежим к тому времени,— напомнила Карола.— Должна тебе сказать: я растерялась оттого, что хорошо его знаю. Не знаю, поймешь ли ты меня: костры из книг всегда отмечались как особые признаки фашизма, а Габельбаха я всегда считала человеком, делающим настоящее дело.
Давид попытался представить себе, как Федор Габельбах швыряет книги в костер, горланя при этом дикарские заклинания. Но это ему не удавалось; коллега Габельбах, человек обширных, хоть и беспорядочных знаний, человек педантичный, которого неразбериха лишала покоя, человек, который охотно делился своими знаниями, желая, чтобы они получали заслуженную оценку,— он же не мужлан и не чурбан неотесанный, он мог при случае любого куснуть, но никого бы никогда не прикончил, он же не душегуб, да в нем вообще ни единой черточки не было из тех, какие представляешь себе, представляя себе нацистов, учителя Кастена или живодера, депутата и штурмовика Вольтера или охотников за партизанами среди клиентов мастера Тредера. Габельбах не вписывался в фотографии костров десятого мая, а ведь стоял же у одного из них и принимал участие в националистском очищении. Концы с концами не сходились.
— Что ты насупился? — поинтересовалась Карола.— Гляди не наломай дров. Я показала тебе документы, чтобы с твоей помощью разобраться в них, но не затем, чтобы ты придумал, как свернуть шею Габельбаху. К тому же, все это хранится в его деле и уже десять лет, как известно; там же лежит записка с замечаниями Иоганны Мюнцер; Петрушенция, значит, читала этот документ, и уж если она оставила Габельбаха в редакции, тебе нечего метать молнии. Просто, Давид, мне хотелось с твоей
помощью разобраться в этом факте.
— Но меня словно кипятком ошпарило,— пробормотал он.— Я не сверну ему шею. Скорее уж Иоганне: она обязана была сказать мне все. Нет, не ему, он не стоит того... Беседовал я однажды с подобным типом. Тот во время оно написал письмо в газету. А я, разыскивая какой-то материал в старой, еще нацистской газете, кажется «Берлин ам миттаг», мимоходом подметил имя и адрес: Шёнхаузераллее. До той минуты я читал всю эту галиматью вроде как сообщения с поглощенного пучиной острова, но Шёнхаузераллее, да по ней же трижды в неделю ездишь, Шёнхаузераллее — это же рядом, это же нынешний день у нас за углом. Письмо написал субъект, весьма озабоченный тем, что вот-вот не останется ни единого еврея, а озабочен он был из-за детей, этот фольксгеноссе Мальман, проживающий на Шёнхаузераллее. Как же он объяснит детям, что такое евреи, если вот-вот не останется ни единого еврея, нельзя ли парочку экземляров показывать в Зоологическом саду?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149
Однако студенческий фюрер, некий Мюллер, убедил ректора, профессора доктора Лойпольда, отложить в связи с проливным дождем направленное против антигерманского духа мероприятие, перенеся его на более погожий и потому пригодный день.
Затем были поименно названы студенты, которым предстояло символически осуществить торжественный акт от лица всех факультетов. Без моего, правда, согласия, но и без сопротивления с моей стороны я был занесен в списки от филологов.
Поскольку за это время сама история вынесла приговор, я воздержусь от каких-либо личных оценок, тем более что это, возможно, открыло бы мне путь к уверткам. Итак, сообщаю о самом факте: 17 мая 1933 года около 10 часов вечера я швырнул в костер три книги немецкого писателя, выкрикнув при этом: «Долой глумливое искажение немецкого языка! Защитим драгоценнейшее достояние нашего народа! Я предаю огню писания Альфреда Керра!»
Не знаю, имею ли я на это право, но, не пытаясь никоим образом обелить себя, должен истины ради добавить, что принимал участие в подобном действе без какой бы то ни было убежденности, стало быть, как истый соглашатель. Правду говоря, к писателю Керру я был вполне равнодушен, и сам бы никогда в жизни не додумался до мысли, что книгу следует швырнуть в костер, если не разделяешь взглядов, в ней выраженных.
И уж вовсе не равнодушно относился я, а скорее питал своеобразное влечение к двум авторам, чьи имена выкрикивались во время этого варварского действа, вслед за чем их произведения летели в огонь. Речь идет о Генрихе Манне и Эрихе Кестнере.
Тем не менее я участвовал в этой акции; и если во второй части моей автобиографии я, строго придерживаясь истины, пишу, что в других подобных действах участия не принимал, то это не означает попытки обелить себя. Обелить себя после такой акции немыслимо».
На этом кончался отчеркнутый абзац, и на этом закончил
Давид чтение документа.
— Нет,— выкрикнул он,— нет, Карола, этого не может быть; Габельбах, сжигающий книги,— это безумие! Понимаешь, не знаю, как ты, но я, если случается видеть фотографии той поры, как они проходят под Бранденбургскими воротами или стоят рядом с виселицей на Украине, точно зрители, или фотографии «хрустальной ночи», хохочущие толпы на улицах, я задумываюсь, и каждый, должно быть, задумывается, я спрашиваю себя, спрашиваю людей, которых вижу на этих фото и которые ничем не отличаются от других людей: и ты, вот ты, с такой белозубой улыбкой, как же ты теперь все это осмысливаешь, что ты делаешь, как живешь, вспоминаешь ли, помнишь ли и что рассказываешь ты, когда тебя спрашивают твои дети? Иной раз я придумываю им биографии, это совсем несложно. И все-таки очень сложно; то время бесследно исчезло, и невольно представляется, что и те люди бесследно исчезли, что их больше нет.
— Но мы тоже принадлежим к тому времени,— напомнила Карола.— Должна тебе сказать: я растерялась оттого, что хорошо его знаю. Не знаю, поймешь ли ты меня: костры из книг всегда отмечались как особые признаки фашизма, а Габельбаха я всегда считала человеком, делающим настоящее дело.
Давид попытался представить себе, как Федор Габельбах швыряет книги в костер, горланя при этом дикарские заклинания. Но это ему не удавалось; коллега Габельбах, человек обширных, хоть и беспорядочных знаний, человек педантичный, которого неразбериха лишала покоя, человек, который охотно делился своими знаниями, желая, чтобы они получали заслуженную оценку,— он же не мужлан и не чурбан неотесанный, он мог при случае любого куснуть, но никого бы никогда не прикончил, он же не душегуб, да в нем вообще ни единой черточки не было из тех, какие представляешь себе, представляя себе нацистов, учителя Кастена или живодера, депутата и штурмовика Вольтера или охотников за партизанами среди клиентов мастера Тредера. Габельбах не вписывался в фотографии костров десятого мая, а ведь стоял же у одного из них и принимал участие в националистском очищении. Концы с концами не сходились.
— Что ты насупился? — поинтересовалась Карола.— Гляди не наломай дров. Я показала тебе документы, чтобы с твоей помощью разобраться в них, но не затем, чтобы ты придумал, как свернуть шею Габельбаху. К тому же, все это хранится в его деле и уже десять лет, как известно; там же лежит записка с замечаниями Иоганны Мюнцер; Петрушенция, значит, читала этот документ, и уж если она оставила Габельбаха в редакции, тебе нечего метать молнии. Просто, Давид, мне хотелось с твоей
помощью разобраться в этом факте.
— Но меня словно кипятком ошпарило,— пробормотал он.— Я не сверну ему шею. Скорее уж Иоганне: она обязана была сказать мне все. Нет, не ему, он не стоит того... Беседовал я однажды с подобным типом. Тот во время оно написал письмо в газету. А я, разыскивая какой-то материал в старой, еще нацистской газете, кажется «Берлин ам миттаг», мимоходом подметил имя и адрес: Шёнхаузераллее. До той минуты я читал всю эту галиматью вроде как сообщения с поглощенного пучиной острова, но Шёнхаузераллее, да по ней же трижды в неделю ездишь, Шёнхаузераллее — это же рядом, это же нынешний день у нас за углом. Письмо написал субъект, весьма озабоченный тем, что вот-вот не останется ни единого еврея, а озабочен он был из-за детей, этот фольксгеноссе Мальман, проживающий на Шёнхаузераллее. Как же он объяснит детям, что такое евреи, если вот-вот не останется ни единого еврея, нельзя ли парочку экземляров показывать в Зоологическом саду?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149