ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Конюхов вовсе не был глух к людской молве, пересуды вполне могли вывести его из себя и толкнуть на опрометчивые поступки. Но пока окончательной ясности не было, и он предпочитал никак не усугублять свои подозрения. Не драться же ему с Сироткиным из одного только, может быть, воображения! Тем более с Сироткиным, который теперь общепризнанно больной, невменяемый, слабый человек.
Писателю казалось порой, что он живет с женой с незапамятных времен. И вот дошло до того, что Ксения не прочь ему изменить, отлично зная, что у него и мысли, серьезной и отчетливой, изменить ей никогда не было. Действительно, первое, а возможно, и самое существенное, что он мог противопоставить ее внезапно проявившейся распущенности, это тот неопровержимый факт, что сам он всегда оставался примерным мужем, свято хранившим супружескую верность. Не то чтобы Ксения заслонила от него всех прочих женщин, а просто ему как-то было достаточно ее одной, заниматься же еще и другими было бы чересчур хлопотно, накладно, ущербно для времени, которое он отдавал литературе. Но если даже в его безразличии к другим женщинам и сквозил кое-какой практический расчет, во всяком случае некий оттенок рассудительности, то в патетическую, сложную и высокую минуту, когда мелкое отпадало и на первый план выступали вещи только безусловной важности, он имел основания и право сказать, что в границах супружеской примерности его удерживала именно любовь.
Чтобы легче осуществить свое задуманное преображение, призванное поразить жену, и чтобы больнее ударить Сироткина, он решил действовать через Червецова, которого звездочеты изгнали, но у которого между тем осталась на счету их фирмы крупная сумма. Сироткин богат, богат и Червецов. В иные мгновения Ваничка ощущал себя мальчишкой, мечтающим вытащить из кармана у взрослых монетку на мороженое. В этом ощущении было что-то от неземной тоски, но усилием воли он прогонял ее.
Плотную материю мстительного чувства овевал и ветерок высоких помыслов, к боли, причиненной ему ненавистью к похитителю его семейного покоя (а она сводила судорогой живот и заставляла скрежетать зубами), примешивалась и менее определенная, но теплая и даже приятная боль души, боль, истомно расплывающаяся в бесконечности разума. Он не мог бы остановиться на чем-то одном, тем более замкнутом и затхлом, как кухонная свара, не мог бы довольствоваться избранием какой-то одной цели, тут же его подмывало вскочить и окинуть мир пристрастным взором, вскричать: меня не проведете, я все вижу, от меня не укроются ваши грехи и пороки, ваши преступления! Утратив сознание, что он неизбывно носит в груди невеселую правду о человеческом роде, Конюхов почувствовал бы себя мертвецом. Отвращение и гнев, разочарование и обида овладевали им, дрожь пробегала по коже при мысли, что дарованная правителями свобода (или даже пусть только симуляция свободы) обернулась новым закабалением народа, на сей раз в тисках нелепейшей, постыдной нужды и произвола новоявленных дельцов, нуворишей. Общество не проявляло интереса к его литературному дарованию, и, принужденный сообщаться с ним, главным образом, в вопросах собственного выживания, которым сам он вовсе не придавал первостепенного значения, отторгнутый от глубинных процессов, от прогресса и регресса, вынужденно далекий от понимания скрытого, почти законспирированного механизма, двигавшего жизнь современной России, он, как и полагается стороннему наблюдателю, склонялся к максималистским воззрениям на многие социальные проблемы, особенно на те, которые не умел или не имел возможности охватить ясным разумением. Он сжимал кулаки, думая о выскочках, набивших свои кошельки под шумок лозунгов и бравады раскрепостившегося народного духа. И иногда негодование брало его потому, что эти выскочки были моложе, увереннее, нахальнее его самого (и вспоминалось тут, что вот он в молодости был другим), в следующий раз оттого, что они носили черты явно нерусского происхождения, в третий - потому что они с газетных страниц и экранов телевизоров разглагольствовали о постигнутой ими, в их-то юные, цветущие годы, науке обогащения, а он в это время сидел без гроша в кармане и сознавал свою ненужность и обреченность. Горе и беда, ярость и безутешность.
Всегда прежде он думал, что свобода прийдет как стимул для восстановления насильно прерванной связи с культурой предков и для толчка к новому ее развитию, небывалому расцвету. Он думал, верил, что люди через тернии, вопреки тупоумию и косности среды, через разброд и муки, а все-таки в каком-то как бы и единодушном порыве возжелают истинной культуры, истинной духовности, истинных ценностей, устремятся к ним с прозревшей душой, выздоравливая и радуясь за будущие поколения, избавленные от угрозы духовной смерти. В конце концов он всегда надеялся и, пожалуй, мечтал, что в порывах к свободе (а они не могут не возникнуть, такого еще не бывало, кажется, чтобы народ настоящим образом погиб только оттого, что его свободу искусно удушают) понадобится и его работа, его литературные усилия. Его позовут как нужного человека, пожелают, чтобы он поставил свой разум и талант на службу очнувшемуся народу, разъяснил, как человек провидческий, какими путями идти к расцвету, взял на себя роль духовного наставника, пастыря.
Вместо этого он видел теперь лишь разброд и корчи, хаос. Вместо духовных водителей и вдруг остро востребованных мастеров, умеющих накормить народ, явились резонеры, пророки, видящие не дальше своей улицы, своего квартала, вожди, оспаривающие друг у друга право на дополнительное или улучшенное питание, политические кликуши, врачеватели душ с некоторым запасом эзотерических знаний и с большими амбициями, колдуны, ясновидящие, астрологи, и что еще хуже:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155
Писателю казалось порой, что он живет с женой с незапамятных времен. И вот дошло до того, что Ксения не прочь ему изменить, отлично зная, что у него и мысли, серьезной и отчетливой, изменить ей никогда не было. Действительно, первое, а возможно, и самое существенное, что он мог противопоставить ее внезапно проявившейся распущенности, это тот неопровержимый факт, что сам он всегда оставался примерным мужем, свято хранившим супружескую верность. Не то чтобы Ксения заслонила от него всех прочих женщин, а просто ему как-то было достаточно ее одной, заниматься же еще и другими было бы чересчур хлопотно, накладно, ущербно для времени, которое он отдавал литературе. Но если даже в его безразличии к другим женщинам и сквозил кое-какой практический расчет, во всяком случае некий оттенок рассудительности, то в патетическую, сложную и высокую минуту, когда мелкое отпадало и на первый план выступали вещи только безусловной важности, он имел основания и право сказать, что в границах супружеской примерности его удерживала именно любовь.
Чтобы легче осуществить свое задуманное преображение, призванное поразить жену, и чтобы больнее ударить Сироткина, он решил действовать через Червецова, которого звездочеты изгнали, но у которого между тем осталась на счету их фирмы крупная сумма. Сироткин богат, богат и Червецов. В иные мгновения Ваничка ощущал себя мальчишкой, мечтающим вытащить из кармана у взрослых монетку на мороженое. В этом ощущении было что-то от неземной тоски, но усилием воли он прогонял ее.
Плотную материю мстительного чувства овевал и ветерок высоких помыслов, к боли, причиненной ему ненавистью к похитителю его семейного покоя (а она сводила судорогой живот и заставляла скрежетать зубами), примешивалась и менее определенная, но теплая и даже приятная боль души, боль, истомно расплывающаяся в бесконечности разума. Он не мог бы остановиться на чем-то одном, тем более замкнутом и затхлом, как кухонная свара, не мог бы довольствоваться избранием какой-то одной цели, тут же его подмывало вскочить и окинуть мир пристрастным взором, вскричать: меня не проведете, я все вижу, от меня не укроются ваши грехи и пороки, ваши преступления! Утратив сознание, что он неизбывно носит в груди невеселую правду о человеческом роде, Конюхов почувствовал бы себя мертвецом. Отвращение и гнев, разочарование и обида овладевали им, дрожь пробегала по коже при мысли, что дарованная правителями свобода (или даже пусть только симуляция свободы) обернулась новым закабалением народа, на сей раз в тисках нелепейшей, постыдной нужды и произвола новоявленных дельцов, нуворишей. Общество не проявляло интереса к его литературному дарованию, и, принужденный сообщаться с ним, главным образом, в вопросах собственного выживания, которым сам он вовсе не придавал первостепенного значения, отторгнутый от глубинных процессов, от прогресса и регресса, вынужденно далекий от понимания скрытого, почти законспирированного механизма, двигавшего жизнь современной России, он, как и полагается стороннему наблюдателю, склонялся к максималистским воззрениям на многие социальные проблемы, особенно на те, которые не умел или не имел возможности охватить ясным разумением. Он сжимал кулаки, думая о выскочках, набивших свои кошельки под шумок лозунгов и бравады раскрепостившегося народного духа. И иногда негодование брало его потому, что эти выскочки были моложе, увереннее, нахальнее его самого (и вспоминалось тут, что вот он в молодости был другим), в следующий раз оттого, что они носили черты явно нерусского происхождения, в третий - потому что они с газетных страниц и экранов телевизоров разглагольствовали о постигнутой ими, в их-то юные, цветущие годы, науке обогащения, а он в это время сидел без гроша в кармане и сознавал свою ненужность и обреченность. Горе и беда, ярость и безутешность.
Всегда прежде он думал, что свобода прийдет как стимул для восстановления насильно прерванной связи с культурой предков и для толчка к новому ее развитию, небывалому расцвету. Он думал, верил, что люди через тернии, вопреки тупоумию и косности среды, через разброд и муки, а все-таки в каком-то как бы и единодушном порыве возжелают истинной культуры, истинной духовности, истинных ценностей, устремятся к ним с прозревшей душой, выздоравливая и радуясь за будущие поколения, избавленные от угрозы духовной смерти. В конце концов он всегда надеялся и, пожалуй, мечтал, что в порывах к свободе (а они не могут не возникнуть, такого еще не бывало, кажется, чтобы народ настоящим образом погиб только оттого, что его свободу искусно удушают) понадобится и его работа, его литературные усилия. Его позовут как нужного человека, пожелают, чтобы он поставил свой разум и талант на службу очнувшемуся народу, разъяснил, как человек провидческий, какими путями идти к расцвету, взял на себя роль духовного наставника, пастыря.
Вместо этого он видел теперь лишь разброд и корчи, хаос. Вместо духовных водителей и вдруг остро востребованных мастеров, умеющих накормить народ, явились резонеры, пророки, видящие не дальше своей улицы, своего квартала, вожди, оспаривающие друг у друга право на дополнительное или улучшенное питание, политические кликуши, врачеватели душ с некоторым запасом эзотерических знаний и с большими амбициями, колдуны, ясновидящие, астрологи, и что еще хуже:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155