ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Или все-таки мне нужно было согласиться, когда ты звала меня к себе? Часто в минуты слабости мне хотелось воспользоваться твоей добротой. Как хорошо для нас обеих, что я от этого удержалась! У тебя на шее повис бы альбатрос из старого мира; а я – смогла бы я оставить Южную Африку позади, если бы сбежала к тебе? Откуда мне знать – возможно, и мои глаза уже закрыла пелена. И эта женщина в машине, быть может, отъезжая, говорила своему спутнику: «Что за старая мымра! И с таким непробиваемым лицом!» Да и велика ли честь – тихонько смыться именно теперь, когда источенный червями корабль явно тонет, в обществе теннисистов, жуликоватых маклеров, генералов, набивших карманы алмазами и отбывающих, чтобы залечь где-нибудь подальше в тихих водах? Генерал Г., министр М., приобретя недвижимость в Парагвае, коптят мясо над жаровней под южным небом, попивают пиво вместе со своими присными, затягивают старые песни и рассчитывают перейти в мир иной, достигнув глубокой старости, во сне, в окружении внуков и пеонов, стоящих в изножье с обнаженной головой. Африканеры Парагвая вместе с африканерами Патагонии – одна мрачная диаспора: люди с красными лицами и выпирающими животами, с толстыми женами, коллекцией оружия в гостиной, забронированными в колумбарии местами обмениваются воскресными визитами с сыновьями и дочерьми Барби, Эйхмана; бандиты, убийцы, мучители, палачи – оказаться в такой компании! И потом, я слишком устала. Устала запредельно и хочу одного – закрыть глаза, заснуть. Да и что такое смерть, как не восхождение к последней, предельной усталости?
Я вспоминаю твой последний звонок: «Как ты себя чувствуешь?» – «Ничего, только устала, – ответила я. – Оправляюсь понемногу. Флоренс, как всегда, моя опора, а еще у меня появился человек, который ухаживает за садом». «Я рада, – сказала ты своим энергичным голосом – настоящая американка. – Тебе надо побольше отдыхать, набираться сил».
Разговор матери и дочери по телефону. Там полдень – тут вечер, там лето – тут зима. И при этом такая слышимость, словно ты говоришь из соседнего дома. Слова наши разъяты, пропущены сквозь небеса и снова собраны, в таком же точно виде. Вместо проложенного по морскому дну кабеля, который связывал тебя со мной, – бесперебойная, абстрактная, небесная связь: идеи тебя с идеей меня; не слова, не живое дыхание между нами, а идеи слов, идея дыхания, закодированная, переданная, раскодированная. В конце ты сказала: «Спокойной ночи, мама» – на что я: «До свидания, милая, спасибо, что позвонила», позволив голосу задержаться на слове «милая» (непростительная роскошь!), сложив на нем весь груз моей любви, молясь, чтобы дух этой любви дошел до тебя сквозь холод воздушных путей. В телефонном разговоре – любовь без правды. В этом письме ниоткуда (каким оно оказалось длинным!) – правда и любовь наконец соединились. Каждое «ты», выходящее из-под моего пера, дрожит и мерцает любовью, подобно огням святого Эльма; во мне ты – не та, что сейчас в Америке, не та, какой была, когда покинула эту страну, но в другом своём, более глубоком и неизменном, облике: та, которую люблю и которая не умрет. Я обращаюсь к твоей душе, и, когда окончится это письмо, только душа моя останется с тобой. Как мотылек, выходящий из кокона, расправляющий крылья, – надеюсь, читая, ты увидишь его мельком: увидишь душу, готовую отправиться в дальний полет. Белый мотылек, облачко, выходящее изо рта тела на смертном одре. Вся эта борьба с болезнью, этот мрак и проклятие современного мира, эта непоследовательность, эти метания (немногое остается добавить, чтобы завершить сцену в Хоут-Бей: вернулся пьяный и злой Веркюэль, нашел ключ и отвез меня домой; по правде говоря, это пес привел его обратно) есть лишь часть метаморфозы, попытка стряхнуть с себя умирающую оболочку.
А потом – после смерти? Не бойся, я не стану преследовать тебя. Тебе не придется закрывать окна и заслонку в печной трубе, чтобы белый мотылек ночью не впорхнул в дом и не присел у тебя на лбу или на лбу одного из твоих сыновей. Он разве что легонько коснется твоей щеки, когда ты отложишь последнюю страницу этого письма, – перед тем как отправиться в новое путешествие. Не душа моя останется с тобой, а лишь ее призрак, дыхание, колебание воздуха вокруг этих слов, легчайшее из дуновений, вызванное призрачным движением пера по бумаге, которую ты держишь теперь в руках. Оставить себя, оставить тебя, оставить этот дом, где все еще живы воспоминания, – это нелегко, но я учусь. И музыку. Нет, музыку я заберу с собой, ее по крайней мере, потому что она вплетена в мою душу. Ариозо из «Страстей по Матфею» вплетены и завязаны тысячью узлов, так что их никто, ничто уже не развяжет.
Если Веркюэль не пошлет эти записки, ты никогда их не прочтешь. Никогда не узнаешь об их существовании. Какая-то часть правды – моей правды: как я жила здесь и сейчас – никогда не обретет плоти.
На что же я делаю ставку, доверяя их Веркюэлю? Что за пари на него заключаю?
Это ставка на доверие. Я прошу всего лишь отнести бандероль на почту, подать ее через прилавок. Ему так мало надо сделать, почти ничего. Отнести или не отнести – разница легче перышка. И если после моего ухода останется хоть отзвук почтительности, доверия, долга, он непременно отнесет.
А если нет?
Если нет, тогда доверие утрачено и все, что мы – все мы – заслужили, это быть сваленными в яму и там остаться. Поскольку я не могу довериться Веркюэлю, я должна ему довериться.
Я пытаюсь сохранить живой свою душу во времена, для души неблагоприятные.
Легко подавать милостыню сирым, обездоленным, голодным. Труднее подавать тем, чье сердце ожесточилось (я думаю о Флоренс).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
Я вспоминаю твой последний звонок: «Как ты себя чувствуешь?» – «Ничего, только устала, – ответила я. – Оправляюсь понемногу. Флоренс, как всегда, моя опора, а еще у меня появился человек, который ухаживает за садом». «Я рада, – сказала ты своим энергичным голосом – настоящая американка. – Тебе надо побольше отдыхать, набираться сил».
Разговор матери и дочери по телефону. Там полдень – тут вечер, там лето – тут зима. И при этом такая слышимость, словно ты говоришь из соседнего дома. Слова наши разъяты, пропущены сквозь небеса и снова собраны, в таком же точно виде. Вместо проложенного по морскому дну кабеля, который связывал тебя со мной, – бесперебойная, абстрактная, небесная связь: идеи тебя с идеей меня; не слова, не живое дыхание между нами, а идеи слов, идея дыхания, закодированная, переданная, раскодированная. В конце ты сказала: «Спокойной ночи, мама» – на что я: «До свидания, милая, спасибо, что позвонила», позволив голосу задержаться на слове «милая» (непростительная роскошь!), сложив на нем весь груз моей любви, молясь, чтобы дух этой любви дошел до тебя сквозь холод воздушных путей. В телефонном разговоре – любовь без правды. В этом письме ниоткуда (каким оно оказалось длинным!) – правда и любовь наконец соединились. Каждое «ты», выходящее из-под моего пера, дрожит и мерцает любовью, подобно огням святого Эльма; во мне ты – не та, что сейчас в Америке, не та, какой была, когда покинула эту страну, но в другом своём, более глубоком и неизменном, облике: та, которую люблю и которая не умрет. Я обращаюсь к твоей душе, и, когда окончится это письмо, только душа моя останется с тобой. Как мотылек, выходящий из кокона, расправляющий крылья, – надеюсь, читая, ты увидишь его мельком: увидишь душу, готовую отправиться в дальний полет. Белый мотылек, облачко, выходящее изо рта тела на смертном одре. Вся эта борьба с болезнью, этот мрак и проклятие современного мира, эта непоследовательность, эти метания (немногое остается добавить, чтобы завершить сцену в Хоут-Бей: вернулся пьяный и злой Веркюэль, нашел ключ и отвез меня домой; по правде говоря, это пес привел его обратно) есть лишь часть метаморфозы, попытка стряхнуть с себя умирающую оболочку.
А потом – после смерти? Не бойся, я не стану преследовать тебя. Тебе не придется закрывать окна и заслонку в печной трубе, чтобы белый мотылек ночью не впорхнул в дом и не присел у тебя на лбу или на лбу одного из твоих сыновей. Он разве что легонько коснется твоей щеки, когда ты отложишь последнюю страницу этого письма, – перед тем как отправиться в новое путешествие. Не душа моя останется с тобой, а лишь ее призрак, дыхание, колебание воздуха вокруг этих слов, легчайшее из дуновений, вызванное призрачным движением пера по бумаге, которую ты держишь теперь в руках. Оставить себя, оставить тебя, оставить этот дом, где все еще живы воспоминания, – это нелегко, но я учусь. И музыку. Нет, музыку я заберу с собой, ее по крайней мере, потому что она вплетена в мою душу. Ариозо из «Страстей по Матфею» вплетены и завязаны тысячью узлов, так что их никто, ничто уже не развяжет.
Если Веркюэль не пошлет эти записки, ты никогда их не прочтешь. Никогда не узнаешь об их существовании. Какая-то часть правды – моей правды: как я жила здесь и сейчас – никогда не обретет плоти.
На что же я делаю ставку, доверяя их Веркюэлю? Что за пари на него заключаю?
Это ставка на доверие. Я прошу всего лишь отнести бандероль на почту, подать ее через прилавок. Ему так мало надо сделать, почти ничего. Отнести или не отнести – разница легче перышка. И если после моего ухода останется хоть отзвук почтительности, доверия, долга, он непременно отнесет.
А если нет?
Если нет, тогда доверие утрачено и все, что мы – все мы – заслужили, это быть сваленными в яму и там остаться. Поскольку я не могу довериться Веркюэлю, я должна ему довериться.
Я пытаюсь сохранить живой свою душу во времена, для души неблагоприятные.
Легко подавать милостыню сирым, обездоленным, голодным. Труднее подавать тем, чье сердце ожесточилось (я думаю о Флоренс).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55