ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Северов явился свету желтым, морщинистым, он шатался, лицо его опухло и было цвета свеже взрезанной тыквы. Северов покачивал головой, и казалось, что припухлости лица осыпаются всюду, лицо вырастало немыслимо.
- Что с тобой? - спросил Калабухов, глядя и не веря глазам; он думал, что продолжается утренний бред, ибо так, нынче утром, когда он приехал на вокзал, распухало на горизонте солнце. Северов ничего не ответил, Силаевский стоял рядом с ним, поддерживая его, переступая с ноги на ногу и гремел шпорами. Сзади за Северовым стояли ворота, поддерживаемые двумя часовыми. Молчание, шатание, покачивание, припухание становились невыносимым даже Силаевскому. Посмотрев на него, нашел нужным опять заговорить Калабухов.
- Что с тобой, Юрий? - спросил он, - у тебя такой вид...
Северов повернулся к Силаевскому, слегка оттолкнув его, будто он единственный, кто мешал ему говорить, и повернулся так, как будто отвечать нужно было тоже Силаевскому.
- А-а! Вид! Что со мной? Умираю. В этом гноище у меня отобрали все. Лучше бы расстреляли прохвосты. Умираю. Хуже: я не слышу себя. Я слышу деревянный голос.
Он полез в автомобиль.
- Проклятый день. Я мучился целые сутки, даже больше, я ничего не помню, я знаю только, что поехал говорить приветственную речь, после того, как мы разбили белогвардейцев. Когда это было, вчера?
- Нет, позавчера.
Их несло уже в автомобиле. Мимо них кувыркался весь взбаломученный мир, который желтел от осеннего солнца, как помешиваемый ложечкой чай, мимо них кувыркались дома с постоянным грохотом мотора и сирена, ревмя ревя, радовалась катастрофе. Просквожая эти сиренные ограждения, глухо бился голос Северова:
- Позавчера, а ночь, а другая ночь, это целая неделя, это целый год, я терпел. А ты даже не спешил.
Упреки были несправедливы: Калабухов мог бы ответить, что он, решив сняться с фронта, даже и не знал, что Северов арестован, а узнал об этом позже, на промежуточной станции, где встретил нарочного Силаевского.
Но все эти соображения, как впрочем и упреки здесь, в этом бешеном гоне, не имели никакого смысла: их относило ветром.
- Я сейчас объяснялся с сестрой, Юрий. Объяснился навсегда и в первый раз в жизни. Я ее никогда не знал и в первый раз в жизни я узнал, что есть человек, которого не имею права ненавидеть. Это первый раз со мной: я почувствовал, что у меня есть обязанность по отношению к другому человеку. Я никогда не понимал, как это находятся такие старухи, которые добровольно обмывают мертвых.
Город кувыркался мимо.
- Куда, Лексе... Кстин-ныч... - донеслось от повернувшегося лица шоффера.
- Прямо гони на шоссе, к больнице.
Голос Калабухова отставал от ушей шоффера, шедших впереди.
- Куда? Куда? Стой! - закричал Северов.
Он вышел из себя. У него перехватило горло.
- На какое шоссе? Где ты остановился? Где мой вагон? Там у меня все! А-а-а!.. - он опять кричал. - Там был обыск и все отобрали!
От свежего ли воздуха, от резких ли поворотов, которыми заносило машину, зад которой казался сплошным пуховиком, зад которой пружинил и скакал, от ощущения ли свободы, но Северов ожил.
- Сейчас вылетим к чорту.
Липнувший к губам ветер рвал слова назад.
- С сестрой разговаривал, - обрывал ветер и из ветра склеивались ответы Калабухова.
- Да, ведь я циничнейшим образом играл, и она это почувствовала. Я слезы выдавливал, я помню запах пыльного пола, когда падал ниц, а сам думал о какой-то совершенно нелепой истории, которую не мог припомнить, о каком-то нелепом Альфонсе Доде, о его сыне. Этот ублюдок, - я ругаю только себя, - вспоминает, что когда он хоронил отца, то безумно жалел его и кричал, рыдая. И рыдал и кричал, а сам думал: "какой у меня красивый голос"!
- К чему ты это все?
В иную минуту Калабухов услыхал бы, что у Северова белый плаксивый голос, каким поют цыганские романсы. Становилось трагично.
Калабухов кричал:
- А я все-таки снимаю войска с фронта и еду туда, ты знаешь за чем? Я сам не знаю. Я должен стать отцеубийцей.
Их вынесло в окрестную зелень: впереди, как на пустом кругозоре моря закат, стояло красное здание больницы.
- Куда мы, куда тебя несет? Да я знаю даже, куда. Но только отпусти меня. Вернемся! - умолял Северов.
Все было в первый раз, в первый раз в жизни видел Калабухов своего неизменного друга, когда они остановились, он понял, видя слезы в глазах Северова, застилающие взгляд, какую тяжесть тот несет в теле, какие комья ему забивают горло, и вылез из машины.
- Здесь, - сказал он, - ждать меня.
Он был безжалостен.
Но Северов не сходил с машины.
- Я поеду доставать.
- Куда ты? Оставь. Ты - сумасшедший.
- Трогайте, товарищ.
Шоффер смотрел вопросительно.
Калабухов махнул рукой.
- Поезжай. Завези Юрия Александровича потом в гостиницу, и сюда.
В больнице было смятение: Калабухов, которого все видели - приехал комиссар на машине, а многие знали, что сегодня творится в городе, - Калабухов одумался, только остановившись в звонкой щели между стеклянными и входными дверьми. Через мощеный горячий двор он пробежал, как красный огонь.
Доктор был похож на туберкулезного Христа: доктор был туберкулезный и носил белокурую бородку, как Христос на картинах Гвидо Рени.
Доктор строил перед носом Калабухова угрожающие сферы, пронзаемые эллипсисами, гиперболами и параболами, доктор жестикулировал.
Он испугался не меньше других, но, помня о своей болезни, которая неминуемо сведет его в гроб, сделался неврастенически шумливым.
- Не могу!
- Не могу!
- Не могу!
Он разлапо очерчивал пути звезд перед носом Калабухова.
- Вы ее уморите.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
- Что с тобой? - спросил Калабухов, глядя и не веря глазам; он думал, что продолжается утренний бред, ибо так, нынче утром, когда он приехал на вокзал, распухало на горизонте солнце. Северов ничего не ответил, Силаевский стоял рядом с ним, поддерживая его, переступая с ноги на ногу и гремел шпорами. Сзади за Северовым стояли ворота, поддерживаемые двумя часовыми. Молчание, шатание, покачивание, припухание становились невыносимым даже Силаевскому. Посмотрев на него, нашел нужным опять заговорить Калабухов.
- Что с тобой, Юрий? - спросил он, - у тебя такой вид...
Северов повернулся к Силаевскому, слегка оттолкнув его, будто он единственный, кто мешал ему говорить, и повернулся так, как будто отвечать нужно было тоже Силаевскому.
- А-а! Вид! Что со мной? Умираю. В этом гноище у меня отобрали все. Лучше бы расстреляли прохвосты. Умираю. Хуже: я не слышу себя. Я слышу деревянный голос.
Он полез в автомобиль.
- Проклятый день. Я мучился целые сутки, даже больше, я ничего не помню, я знаю только, что поехал говорить приветственную речь, после того, как мы разбили белогвардейцев. Когда это было, вчера?
- Нет, позавчера.
Их несло уже в автомобиле. Мимо них кувыркался весь взбаломученный мир, который желтел от осеннего солнца, как помешиваемый ложечкой чай, мимо них кувыркались дома с постоянным грохотом мотора и сирена, ревмя ревя, радовалась катастрофе. Просквожая эти сиренные ограждения, глухо бился голос Северова:
- Позавчера, а ночь, а другая ночь, это целая неделя, это целый год, я терпел. А ты даже не спешил.
Упреки были несправедливы: Калабухов мог бы ответить, что он, решив сняться с фронта, даже и не знал, что Северов арестован, а узнал об этом позже, на промежуточной станции, где встретил нарочного Силаевского.
Но все эти соображения, как впрочем и упреки здесь, в этом бешеном гоне, не имели никакого смысла: их относило ветром.
- Я сейчас объяснялся с сестрой, Юрий. Объяснился навсегда и в первый раз в жизни. Я ее никогда не знал и в первый раз в жизни я узнал, что есть человек, которого не имею права ненавидеть. Это первый раз со мной: я почувствовал, что у меня есть обязанность по отношению к другому человеку. Я никогда не понимал, как это находятся такие старухи, которые добровольно обмывают мертвых.
Город кувыркался мимо.
- Куда, Лексе... Кстин-ныч... - донеслось от повернувшегося лица шоффера.
- Прямо гони на шоссе, к больнице.
Голос Калабухова отставал от ушей шоффера, шедших впереди.
- Куда? Куда? Стой! - закричал Северов.
Он вышел из себя. У него перехватило горло.
- На какое шоссе? Где ты остановился? Где мой вагон? Там у меня все! А-а-а!.. - он опять кричал. - Там был обыск и все отобрали!
От свежего ли воздуха, от резких ли поворотов, которыми заносило машину, зад которой казался сплошным пуховиком, зад которой пружинил и скакал, от ощущения ли свободы, но Северов ожил.
- Сейчас вылетим к чорту.
Липнувший к губам ветер рвал слова назад.
- С сестрой разговаривал, - обрывал ветер и из ветра склеивались ответы Калабухова.
- Да, ведь я циничнейшим образом играл, и она это почувствовала. Я слезы выдавливал, я помню запах пыльного пола, когда падал ниц, а сам думал о какой-то совершенно нелепой истории, которую не мог припомнить, о каком-то нелепом Альфонсе Доде, о его сыне. Этот ублюдок, - я ругаю только себя, - вспоминает, что когда он хоронил отца, то безумно жалел его и кричал, рыдая. И рыдал и кричал, а сам думал: "какой у меня красивый голос"!
- К чему ты это все?
В иную минуту Калабухов услыхал бы, что у Северова белый плаксивый голос, каким поют цыганские романсы. Становилось трагично.
Калабухов кричал:
- А я все-таки снимаю войска с фронта и еду туда, ты знаешь за чем? Я сам не знаю. Я должен стать отцеубийцей.
Их вынесло в окрестную зелень: впереди, как на пустом кругозоре моря закат, стояло красное здание больницы.
- Куда мы, куда тебя несет? Да я знаю даже, куда. Но только отпусти меня. Вернемся! - умолял Северов.
Все было в первый раз, в первый раз в жизни видел Калабухов своего неизменного друга, когда они остановились, он понял, видя слезы в глазах Северова, застилающие взгляд, какую тяжесть тот несет в теле, какие комья ему забивают горло, и вылез из машины.
- Здесь, - сказал он, - ждать меня.
Он был безжалостен.
Но Северов не сходил с машины.
- Я поеду доставать.
- Куда ты? Оставь. Ты - сумасшедший.
- Трогайте, товарищ.
Шоффер смотрел вопросительно.
Калабухов махнул рукой.
- Поезжай. Завези Юрия Александровича потом в гостиницу, и сюда.
В больнице было смятение: Калабухов, которого все видели - приехал комиссар на машине, а многие знали, что сегодня творится в городе, - Калабухов одумался, только остановившись в звонкой щели между стеклянными и входными дверьми. Через мощеный горячий двор он пробежал, как красный огонь.
Доктор был похож на туберкулезного Христа: доктор был туберкулезный и носил белокурую бородку, как Христос на картинах Гвидо Рени.
Доктор строил перед носом Калабухова угрожающие сферы, пронзаемые эллипсисами, гиперболами и параболами, доктор жестикулировал.
Он испугался не меньше других, но, помня о своей болезни, которая неминуемо сведет его в гроб, сделался неврастенически шумливым.
- Не могу!
- Не могу!
- Не могу!
Он разлапо очерчивал пути звезд перед носом Калабухова.
- Вы ее уморите.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41