ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Я медлил, равнялся по Горшенко, ждал, когда он подымется. Потом я встал, а он так и не встал. Кювет был сухой, чистый, старшина тихо лежал лицом вниз, будто решил пошутить: все, мол, встали, а я еще полежу, посмотрим, что из этого получится. Но на его гимнастерке видна была вмятинка, и вокруг нее все шире расплывалось темное пятно. Я вспомнил, что во время второго захода «мессеров» старшина дрыгнул ногой, ткнул меня сапогом в голову. Но это было не больно, я в тот же миг это забыл, а его, наверно, в этот-то миг и убило. И еще убило шесть человек, а одиннадцать были ранены, но некоторые — совсем легко.
Политрук Аверкиев лежал в стороне от дороги, в поле. Он лежал на спине, руки прижаты к груди, ноги в солдатских обмотках согнуты в коленях, будто он хочет подняться. На лицо его смотреть было нельзя: крупнокалиберная пуля вошла в затылок и вышла через лицо. Оказывается, когда «мессеры» кончили первый заход, Аверкиев выскочил не то из канавы, не то из-под куста и побежал в поле к четырем бойцам, которые лежали слишком кучно, совсем рядом. Он успел разогнать их в разные стороны — чтоб не было лишних потерь. Но «мессеры» вернулись для второго захода очень быстро, и сам он залечь не успел.
Дальше мы шли уже не по самому шоссе, а по обе его стороны, и без всякого строя. А метров через пятьсот начался лес, и там мы шли под деревьями, и никто там не мог нас увидеть с неба. Под невысокими соснами лежал светлый жестковатый мох, кое-где виднелись песчаные проплешины; песок был мелкий, серый, как зола. В лесу, как в большой котельной, стояло ровное сухое тепло, в просветах между стволами воздух дрожал и слоился.
— Двоих из начальства немец отоварил! — сказал мне вдруг с вызовом в голосе красноармеец Барышевский, шагавший справа от меня. — Так мы скоро без начальства останемся, ничего себе!
Барышевский был моих лет и тоже некадровый. Я подумал, что вот он тоже никогда не бывал на войне, а ему не страшно. Есть, видно, люди, которым на все начхать. Но вдруг Барышевский побледнел, щеки его раздулись, будто он захотел изобразить толстяка. Потом он резко отвернулся от меня, сделал шаг в сторону, к сосенке. Его стошнило.
— Сапоги вытри! — крикнул ему сержант Федоров, когда Барышевский снова поравнялся со мной, и Барышевский снова отошел в сторону и пошел по мху, неуклюже выворачивая ноги, чтобы очистить носки сапог. Лицо у него теперь было бледно-серое, в мелком поту. Меня тоже начало подташнивать, будто я натощак выпил целую бутылку плодоягодного. Но потом это прошло. В лесу было тихо, покойно. Казалось, что война кончилась, а может быть, ее и не было. А может, она где-то есть, а где-то ее нет. Вот в этом лесу всю жизнь можно прожить без войны. Некоторые опять вышли на шоссе, и командиры не гнали их за обочину. Все шли как хотели, будто возвращались с экскурсии; только вот нагружены были все не по-экскурсантски… А вдруг придем в это самое Ново-Лысково — и там объявят: в Берлине восстание, Гитлера расстреляли, немецкие войска откатываются по всему фронту к своей границе… Ведь может это быть? Может!
Дорогу косо пересекла широкая просека. Старые серые пни были окружены молодыми березками, кусками малины. Цветы иван-чая, уже увядающие, покрытые сероватым пухом, сонно покачивались на стеблях. Просека уходила далеко, и из нее, как из большого коммунального коридора, уютно тянуло теплым сквозняком с чуть заметным привкусом дыма.
Вдруг все — и те, что шли по дороге, и те, что шагали по обе стороны за обочинами, — замедлили шаг и на минутку остановились, хоть никакой команды на это не было.
Справа, оттуда, где вырубка взбегала на холм и исчезала, упираясь в нарядные, легкие, негрозовые облака, слышны были негромкие, глухие, как бы плывущие по земле удары.
— Чего, Вася, ушьми стрижешь? Пушек не слыхал? — крикнул кто-то кому-то вроде бы в шутку.
Но никто не засмеялся. Каждый прислушивался — не то к этому отдаленному гулу, не то к самому себе. А капитан Веденеев нарочито громким голосом подозвал к себе старшего сержанта Паликова и приказал ему подтянуть отставших. Тот побежал в хвост роты, где несколько бойцов, у которых были натерты ноги, и трое легкораненых ковыляли рядом с санинструктором. Почти наступая им на пятки, шла нагнавшая нас третья рота.
Миновав просеку, все ускорили шаг. Разговоров стало меньше. Каждый невольно старался поменьше шуметь. И я тоже старался теперь шагать плавнее, не наступать на ломкие, трескучие сучья, не задевать ветки стволом винтовки. Это не потому, что мне вдруг стало страшно. Нет, это было совсем особое чувство. Чувство близости к чему-то очень важному. Мне хотелось тишины, хотелось остаться наедине с самим собой, чтобы понять, что же такое происходит вокруг, что же такое происходит со мной. Четыре дня тому назад, еще в военном городке под Ленинградом, я получил сразу три письма: два от Лели и одно от Кости. Сперва я прочел Лелины, с трудом разбирая ее торопливый почерк, — он у нее был торопливым даже тогда, когда она никуда не спешила. «За меня не бойся ни в каком смысле. Ты плюс я, а больше никого никогда нигде не будет. Да, да, да! Это шикзаль (только теперь это слово их, оно теперь не годится)…» — так кончалось одно из ее писем. Костино письмо начиналось так: «Чухна, не хочется тебе об этом писать, но ничего не поделаешь. Шкиля убит…» Дальше Костя сообщал, что сперва получил от Володьки бодрое письмо с адресом полевой почты и сразу же ответил ему. Но от Володьки больше ничего не было. Тогда написал второе, и на него пришел короткий ответ из части: «Погиб в бою смертью храбрых». В самом конце своего письма Костя писал: «Наши костюмы и кое-какое барахло я отнесу Леле, у нее будет сохраннее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
Политрук Аверкиев лежал в стороне от дороги, в поле. Он лежал на спине, руки прижаты к груди, ноги в солдатских обмотках согнуты в коленях, будто он хочет подняться. На лицо его смотреть было нельзя: крупнокалиберная пуля вошла в затылок и вышла через лицо. Оказывается, когда «мессеры» кончили первый заход, Аверкиев выскочил не то из канавы, не то из-под куста и побежал в поле к четырем бойцам, которые лежали слишком кучно, совсем рядом. Он успел разогнать их в разные стороны — чтоб не было лишних потерь. Но «мессеры» вернулись для второго захода очень быстро, и сам он залечь не успел.
Дальше мы шли уже не по самому шоссе, а по обе его стороны, и без всякого строя. А метров через пятьсот начался лес, и там мы шли под деревьями, и никто там не мог нас увидеть с неба. Под невысокими соснами лежал светлый жестковатый мох, кое-где виднелись песчаные проплешины; песок был мелкий, серый, как зола. В лесу, как в большой котельной, стояло ровное сухое тепло, в просветах между стволами воздух дрожал и слоился.
— Двоих из начальства немец отоварил! — сказал мне вдруг с вызовом в голосе красноармеец Барышевский, шагавший справа от меня. — Так мы скоро без начальства останемся, ничего себе!
Барышевский был моих лет и тоже некадровый. Я подумал, что вот он тоже никогда не бывал на войне, а ему не страшно. Есть, видно, люди, которым на все начхать. Но вдруг Барышевский побледнел, щеки его раздулись, будто он захотел изобразить толстяка. Потом он резко отвернулся от меня, сделал шаг в сторону, к сосенке. Его стошнило.
— Сапоги вытри! — крикнул ему сержант Федоров, когда Барышевский снова поравнялся со мной, и Барышевский снова отошел в сторону и пошел по мху, неуклюже выворачивая ноги, чтобы очистить носки сапог. Лицо у него теперь было бледно-серое, в мелком поту. Меня тоже начало подташнивать, будто я натощак выпил целую бутылку плодоягодного. Но потом это прошло. В лесу было тихо, покойно. Казалось, что война кончилась, а может быть, ее и не было. А может, она где-то есть, а где-то ее нет. Вот в этом лесу всю жизнь можно прожить без войны. Некоторые опять вышли на шоссе, и командиры не гнали их за обочину. Все шли как хотели, будто возвращались с экскурсии; только вот нагружены были все не по-экскурсантски… А вдруг придем в это самое Ново-Лысково — и там объявят: в Берлине восстание, Гитлера расстреляли, немецкие войска откатываются по всему фронту к своей границе… Ведь может это быть? Может!
Дорогу косо пересекла широкая просека. Старые серые пни были окружены молодыми березками, кусками малины. Цветы иван-чая, уже увядающие, покрытые сероватым пухом, сонно покачивались на стеблях. Просека уходила далеко, и из нее, как из большого коммунального коридора, уютно тянуло теплым сквозняком с чуть заметным привкусом дыма.
Вдруг все — и те, что шли по дороге, и те, что шагали по обе стороны за обочинами, — замедлили шаг и на минутку остановились, хоть никакой команды на это не было.
Справа, оттуда, где вырубка взбегала на холм и исчезала, упираясь в нарядные, легкие, негрозовые облака, слышны были негромкие, глухие, как бы плывущие по земле удары.
— Чего, Вася, ушьми стрижешь? Пушек не слыхал? — крикнул кто-то кому-то вроде бы в шутку.
Но никто не засмеялся. Каждый прислушивался — не то к этому отдаленному гулу, не то к самому себе. А капитан Веденеев нарочито громким голосом подозвал к себе старшего сержанта Паликова и приказал ему подтянуть отставших. Тот побежал в хвост роты, где несколько бойцов, у которых были натерты ноги, и трое легкораненых ковыляли рядом с санинструктором. Почти наступая им на пятки, шла нагнавшая нас третья рота.
Миновав просеку, все ускорили шаг. Разговоров стало меньше. Каждый невольно старался поменьше шуметь. И я тоже старался теперь шагать плавнее, не наступать на ломкие, трескучие сучья, не задевать ветки стволом винтовки. Это не потому, что мне вдруг стало страшно. Нет, это было совсем особое чувство. Чувство близости к чему-то очень важному. Мне хотелось тишины, хотелось остаться наедине с самим собой, чтобы понять, что же такое происходит вокруг, что же такое происходит со мной. Четыре дня тому назад, еще в военном городке под Ленинградом, я получил сразу три письма: два от Лели и одно от Кости. Сперва я прочел Лелины, с трудом разбирая ее торопливый почерк, — он у нее был торопливым даже тогда, когда она никуда не спешила. «За меня не бойся ни в каком смысле. Ты плюс я, а больше никого никогда нигде не будет. Да, да, да! Это шикзаль (только теперь это слово их, оно теперь не годится)…» — так кончалось одно из ее писем. Костино письмо начиналось так: «Чухна, не хочется тебе об этом писать, но ничего не поделаешь. Шкиля убит…» Дальше Костя сообщал, что сперва получил от Володьки бодрое письмо с адресом полевой почты и сразу же ответил ему. Но от Володьки больше ничего не было. Тогда написал второе, и на него пришел короткий ответ из части: «Погиб в бою смертью храбрых». В самом конце своего письма Костя писал: «Наши костюмы и кое-какое барахло я отнесу Леле, у нее будет сохраннее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91