ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Эхо голубого инея
Повесть
Укр.
Слышу эхо далекого синего края небес как мамину сказку детских моих годов.
Слышу его как песню предвесеннего ветра с полонии, как гулы высоких елей, колышущихся на чистой глубокой сини. Тревожной волной докатывается оно до меня и, отраженное сердцем, встает слепящим видением солнца, ясным, ярким днем бытия.
Я вслушиваюсь, я слышу эхо далекого синего края небес...
Яблоки в нашем саду уже доспевали. Мы с отцом ладили сушилку. Уж и не помню, в пятьдесят каком году это было — втором, третьем или четвером...
Под зеленым холмочком с кустами орешины и высоким, стройным ясенком лежала грудка нехитрого нашего материала для нехитрых сельских построек — кирпича, камней, глины. Раствор разводили мы в дощатом корыте — в таких женщины стирают белье. Как-то не попадалось мне прежде на глаза это корыто. Вот и подумал, что, наверно, держала в нем мама на чердаке нашей старой хаты клубочки пряжи, связки льна или пакли; а может, просто сберегался в нем всякий разный ненужный хлам, что обычно закидывают на чердак — вдруг да сгодится.
— Это что за корыто, татку?
— То не корыто, сынок. То — люлька.
— Люлька? Чья?
— В ней мать тебя качала.
«Наша люлька?» — удивился я, и как-то мне не по себе стало, что старая наша колыбель в таком небрежении оказалась — вся в глине.
«Так вот она какая!.. Это в ней, значит, лежали мы вдвоем с близняшкой братом?» — думал я, все ближе,
все внимательнее вглядываясь в заляпанное глиною корыто. И будто услышал я скрип вбитых в балку кованых крюков, услышал детский плач и грустную мамину песню — мою и брата колыбельную. Странно мне как- то стало. Потому что смотрел я на люльку и видел не ту, которую все в хате знали... потому что в родном гнезде была другая колыбель.
Сработанная столяром, она висела у самой печи, над дощатой кроватью. В ней все меньшие братья и сестры баюкались, в нее мальчонкой и я залазил, и сдавалось мне тогда, что вот эта самая люлька и была той, в которую нас мама положила, когда мы с братом Петром явились на белый свет.
Исподволь клался кирпич к кирпичу, исподволь истаивал раствор из корыта, а детская дума моя обращалась к картинам той жизни, о которой поведывала нам добрая и нежная наша мама.
Батько наш был далеко, на заработках. А она дома, одна-одинешенька. Ни доктора, ни повитухи, ни хоть какой-нибудь помощницы рядом... Одна была со своими болями, с великим терпением, с надеждой и верой в жизнь. Молодая, умная, сильная — вот и управилась одна со всем: и спеленала нас, и положила в кровать с собою.
Брат явился на свет получасом раньше меня. Потому в нашей семье он и считается старшим. А вот отчего он Петром наречен, а я — Иваном? Тут не без хитрости обошлось... вместе с наивностью и непосредственностью. Имена нам мама давала. Когда выходила замуж, дед Петро — будущий свекор ее — не хотел, чтоб его сын Михайло на вдове женился. Как овдовела мама — про это после. Вот потому-то, лишь только народился сын, и назвала его тут же Петром. В честь деда. Правда, не смягчилось к маме дедово сердце, так за всю жизнь и не помирился с ней. Хоть и наперекор проказливой, лукавой доле кончался у мамы моей на руках. А мне имя Иван досталось. Самое вроде бы обычное, самое простое и распространенное. У нас, на Верховине, в Карпатах, есть имена излюбленные, а есть — так себе. Есть и вовсе неизвестные, даже не принятые.
Среди женщин самым первым идет Мария. Дальше
Василина да Анна. Олена. Среди мужских — Василь, Петро, Михайло. Так себе имена — Авдотья да Параска, Юлина да Гафия, Дмитро да Яков, Семен, Таврило... А вовсе неизвестные — Акулина да Анфиса, Проскудия да Таисия, Полиевкт да Митродор, Мокий да Фортунат. Так с давних времен — законы тут не писаны. А что сдается мне: мне сдается — все имена прекрасны, лишь бы человек хорош. Но что ни говори, как ни пиши, досталось мне распространеннейшее по зеленой Верховине имя. И на великом белом свете стало с моим приходом одним Иваном больше.
Окрестили нас с братом не в родном Дубовом, а в Вильхивцах, в долине той же Тересвы, где лежит и родное наше село. В тот год, когда мы родились, не было еще в нем православного священника. Как раз тогда все Закарпатье двинулось из унии в православие, и попов не хватало. Так-то отправились мы с братом и крестными матерями в первое наше путешествие за лазоревые дали родного села.
О, наша добрая и нежная, наша великая и святая в чистоте и безграничной доброте своей Мама!
Вижу ее с глубоко посаженными синими очами, с нещедрой усмешкой на красивых устах, с печалью и раздумьем на челе. Всю жизнь — от девичества и до замужества — билась она с нуждой да невзгодой. Натерпелась и набедовалась! Верно, потому и выучилась довольствоваться крохами, из малости сотворить побольше, а из большого — громадное. Верно, потому и не скудела сердцем, не изверивалась, была тверда в надежде на лучший день. Всегда тянулась она к прекрасному, всегда рвалась к великой красоте. Она, мама наша, воплощение неутоленной жажды; она — неспетая песня, полет, не изведавший синей небесной отрады.
Родилась она в семье Федора Головчука в Дубовом. Семья эта в селе была зажиточная и гордая мудрым да работящим своим хозяином, человеком ума большого, хоть и не выучившимся за жизнь грамоте.
Маму мою зовут Василиной. Потому и сдается мне это имя самым лиричным и самым нежным из всех имен. Детские годы ее пришлись на начало нашего века,
девичество — на годы первой мировой войны. Трудно тогда было по Верховине — нужда, голод, а в многодетной семье выдалась мама старшей. На долю старшей обычно больше всех приходится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Повесть
Укр.
Слышу эхо далекого синего края небес как мамину сказку детских моих годов.
Слышу его как песню предвесеннего ветра с полонии, как гулы высоких елей, колышущихся на чистой глубокой сини. Тревожной волной докатывается оно до меня и, отраженное сердцем, встает слепящим видением солнца, ясным, ярким днем бытия.
Я вслушиваюсь, я слышу эхо далекого синего края небес...
Яблоки в нашем саду уже доспевали. Мы с отцом ладили сушилку. Уж и не помню, в пятьдесят каком году это было — втором, третьем или четвером...
Под зеленым холмочком с кустами орешины и высоким, стройным ясенком лежала грудка нехитрого нашего материала для нехитрых сельских построек — кирпича, камней, глины. Раствор разводили мы в дощатом корыте — в таких женщины стирают белье. Как-то не попадалось мне прежде на глаза это корыто. Вот и подумал, что, наверно, держала в нем мама на чердаке нашей старой хаты клубочки пряжи, связки льна или пакли; а может, просто сберегался в нем всякий разный ненужный хлам, что обычно закидывают на чердак — вдруг да сгодится.
— Это что за корыто, татку?
— То не корыто, сынок. То — люлька.
— Люлька? Чья?
— В ней мать тебя качала.
«Наша люлька?» — удивился я, и как-то мне не по себе стало, что старая наша колыбель в таком небрежении оказалась — вся в глине.
«Так вот она какая!.. Это в ней, значит, лежали мы вдвоем с близняшкой братом?» — думал я, все ближе,
все внимательнее вглядываясь в заляпанное глиною корыто. И будто услышал я скрип вбитых в балку кованых крюков, услышал детский плач и грустную мамину песню — мою и брата колыбельную. Странно мне как- то стало. Потому что смотрел я на люльку и видел не ту, которую все в хате знали... потому что в родном гнезде была другая колыбель.
Сработанная столяром, она висела у самой печи, над дощатой кроватью. В ней все меньшие братья и сестры баюкались, в нее мальчонкой и я залазил, и сдавалось мне тогда, что вот эта самая люлька и была той, в которую нас мама положила, когда мы с братом Петром явились на белый свет.
Исподволь клался кирпич к кирпичу, исподволь истаивал раствор из корыта, а детская дума моя обращалась к картинам той жизни, о которой поведывала нам добрая и нежная наша мама.
Батько наш был далеко, на заработках. А она дома, одна-одинешенька. Ни доктора, ни повитухи, ни хоть какой-нибудь помощницы рядом... Одна была со своими болями, с великим терпением, с надеждой и верой в жизнь. Молодая, умная, сильная — вот и управилась одна со всем: и спеленала нас, и положила в кровать с собою.
Брат явился на свет получасом раньше меня. Потому в нашей семье он и считается старшим. А вот отчего он Петром наречен, а я — Иваном? Тут не без хитрости обошлось... вместе с наивностью и непосредственностью. Имена нам мама давала. Когда выходила замуж, дед Петро — будущий свекор ее — не хотел, чтоб его сын Михайло на вдове женился. Как овдовела мама — про это после. Вот потому-то, лишь только народился сын, и назвала его тут же Петром. В честь деда. Правда, не смягчилось к маме дедово сердце, так за всю жизнь и не помирился с ней. Хоть и наперекор проказливой, лукавой доле кончался у мамы моей на руках. А мне имя Иван досталось. Самое вроде бы обычное, самое простое и распространенное. У нас, на Верховине, в Карпатах, есть имена излюбленные, а есть — так себе. Есть и вовсе неизвестные, даже не принятые.
Среди женщин самым первым идет Мария. Дальше
Василина да Анна. Олена. Среди мужских — Василь, Петро, Михайло. Так себе имена — Авдотья да Параска, Юлина да Гафия, Дмитро да Яков, Семен, Таврило... А вовсе неизвестные — Акулина да Анфиса, Проскудия да Таисия, Полиевкт да Митродор, Мокий да Фортунат. Так с давних времен — законы тут не писаны. А что сдается мне: мне сдается — все имена прекрасны, лишь бы человек хорош. Но что ни говори, как ни пиши, досталось мне распространеннейшее по зеленой Верховине имя. И на великом белом свете стало с моим приходом одним Иваном больше.
Окрестили нас с братом не в родном Дубовом, а в Вильхивцах, в долине той же Тересвы, где лежит и родное наше село. В тот год, когда мы родились, не было еще в нем православного священника. Как раз тогда все Закарпатье двинулось из унии в православие, и попов не хватало. Так-то отправились мы с братом и крестными матерями в первое наше путешествие за лазоревые дали родного села.
О, наша добрая и нежная, наша великая и святая в чистоте и безграничной доброте своей Мама!
Вижу ее с глубоко посаженными синими очами, с нещедрой усмешкой на красивых устах, с печалью и раздумьем на челе. Всю жизнь — от девичества и до замужества — билась она с нуждой да невзгодой. Натерпелась и набедовалась! Верно, потому и выучилась довольствоваться крохами, из малости сотворить побольше, а из большого — громадное. Верно, потому и не скудела сердцем, не изверивалась, была тверда в надежде на лучший день. Всегда тянулась она к прекрасному, всегда рвалась к великой красоте. Она, мама наша, воплощение неутоленной жажды; она — неспетая песня, полет, не изведавший синей небесной отрады.
Родилась она в семье Федора Головчука в Дубовом. Семья эта в селе была зажиточная и гордая мудрым да работящим своим хозяином, человеком ума большого, хоть и не выучившимся за жизнь грамоте.
Маму мою зовут Василиной. Потому и сдается мне это имя самым лиричным и самым нежным из всех имен. Детские годы ее пришлись на начало нашего века,
девичество — на годы первой мировой войны. Трудно тогда было по Верховине — нужда, голод, а в многодетной семье выдалась мама старшей. На долю старшей обычно больше всех приходится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25