ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
) После завтрака взяла газету и попыталась читать — нырнуть в мир боевых действий и мирных переговоров, от которого совсем отвыкла; во Франции я не слушала радио и почти не видала газет — один из элементов программы по обретению душевного мира. Но перед глазами стояло лицо матери, какой я видела ее в последний раз, восемь месяцев назад, — пустое, холодное, отрешенное. Все в ней — одежда, обручальное кольцо, морщинистые руки, ногти, шрам на костяшке большого пальца, — все было свое, знакомое, но исчезла та сущность, что еще совсем недавно одушевляла этот знакомый облик.
«Как ты думаешь, где она сейчас? — спросил тогда Сэм. — Куда перенеслась? Может быть, назад в Дрезден? Как ты считаешь, Алике?»
Но я не знала; не знали и доктора.
А вот и он — ждет меня у барьера, как всегда, в джинсах, белой рубашке и белых кроссовках «Найк». Мы крепко обнялись. Я чуть пригнулась, чтобы его обнять, и ощутила запах — мускусный мужской запах мыла «Пирс», лосьона «Шанель» и мужских гормонов, если они у братца еще остались.
— Привет, малышка!
— Привет.
А он совсем не постарел. Это я постарела — он остался прежним. В пятьдесят два года фигура у него та же, что и десять лет назад. Стройной ее не назовешь — нет, стройным Сэм никогда не был, даже в тринадцать-четырнадцать, когда подростки начинают, словно весенние побеги, тянуться в длину. «У этого парня есть мясо на костях!» — говорили о нем наши дядья. Невысокий, плечистый, крепкий, он улыбнулся мне, обнажив крепкие, чуть пожелтелые зубы, ироничной и нежной улыбкой, знакомой улыбкой Ребиков, мужчин, которые умеют лить слезы в кино и не стыдиться этого.
Любые другие брат и сестра на нашем месте ехали бы от Манчестера до Ливерпуля в молчании, подавленные мыслями о матери, о ее скорой смерти, о том, что значит для нас эта потеря. Но Ребики попросту не умеют молчать. Кроме мамы — она-то говорить перестала уже давно. Быть может, психолог сказал бы, что в немоте она нашла убежище от нашего шумного семейства, наконец-то избавилась от какофонии бесчисленных и бессмысленных звуков. Но мы реалисты, мы знали, что потеря речи — неизбежное следствие ее болезни.
— Как она?
В то утро, когда вошли к ней в комнату, она лежала с открытыми глазами, и дыхание ее было затрудненным и хриплым. Медсестра О'Дуайер приподняла ее, и в нос ей ударил запах горячей мочи.
— Знаешь, Алике, это просто ужас. Кошмар какой-то. Представь, сидит она в своем кресле, я вхожу и вижу, как она чешет у себя между ног. Я глазам своим не поверил, мне показалось… ну, ты понимаешь… на секунду показалось, что она… Ты только представь — входишь и видишь, как твоя родная мать такое вытворяет! Я говорю медсестре: «Смотрите, что это она делает?», а та отвечает: «Нет-нет, мистер Ребик, это просто впитывающая прокладка, она к ней не привыкла, поэтому…»
— Хватит! — кричу я, топнув ногой. — Не хочу больше слушать! Господи, как все это мерзко, как унизительно, как…
— Нет, ты послушай, что дальше было. Тут эта О'Дуайер берет меня за руку и начинает гнать. «Мистер Ребик, — — говорит, — надейтесь на Бога, он милосерден». И всякое такое. А я ей: «Милосерден, значит? Да вы посмотрите на мою мать, посмотрите, что этот сукин сын с ней сделал, — и у вас еще духу хватает говорить, что он милосерден?!» А мимо проходил старик Леви и меня услышал. И знаешь, что он мне сказал? Ты не поверишь! «Как ты смеешь, — говорит, — так выражаться о Боге отцов наших, который освободил нас из рабства и вывел из земли Египетской?»
Но я даже улыбнуться не могу. Мне вспоминается мать, какой она была во времена нашего детства — стройная фигурка в элегантных костюмах от «Сьюзен Смолл» или «Джегер», плавные и точные движения, роскошные темно-рыжие локоны, сияющие глаза, устремленные на мужа — доктора, которого в городе считали почти богом. Святой Саул, спаситель больных детей, каждый день обещавший матери, что однажды они покинут этот тусклый город и уедут в Америку — страну, где право на счастье вписано в Конституцию, а история так коротка, что не давит людям на плечи.
Конечно, она была нелегким человеком — Лотта Ребик, моя мама. Ее искалечила война. Страшно в четырнадцать лет потерять дом и семью. Она тосковала, негодовала на судьбу, порой сходила с ума от тоски и скорби, но, можете мне поверить, не было в моем детстве минуты, когда бы я не чувствовала, что мама меня любит.
Помню, как сижу на коленях у матери, завернутая в банное полотенце, и от разогретой кожи поднимается сиреневый запах детской присыпки, перед нами на столе — открытая книжка с картинками, и передо мной неторопливо разворачивается история о Дже-
ке, бобовом зернышке, огромном дереве, которое из него выросло, и великане, живущем со своей женой на облаках. Слова, новые и знакомые. А что такое боб? Это как фасоль в супе. Где корова? Вот она. Да, плохой великан. Верно. Стукни его. Видишь, Джек разбил ему голову. Что? Лучше поцеловать? Ну нет, мы не целуем злых великанов. Из приемника в деревянном корпусе несутся вальсы и польки, и мама подпевает музыке. Белый кролик в детской кроватке охраняет мой покой. Злые великаны сюда не придут. Горит ночник, мама мурлыкает колыбельную, и глаза у меня сами собой закрываются. Мама встает и идет прочь, но я не слышу, как затворяется дверь. Открываю глаза. Мама стоит на пороге детской, и свет из холла обрисовывает ее темный силуэт.
— С тобой никогда ничего не случится, детка, — говорит она. — Твой папа не позволит. Все хорошо. Все спокойно. С тобой ничего не случится. Einschlafen, mein Liebling (Спи, моя любовь).
К югу от пристани, закованной в сталь, в миле или двух от моря, в доме престарелых умирает моя мать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112
«Как ты думаешь, где она сейчас? — спросил тогда Сэм. — Куда перенеслась? Может быть, назад в Дрезден? Как ты считаешь, Алике?»
Но я не знала; не знали и доктора.
А вот и он — ждет меня у барьера, как всегда, в джинсах, белой рубашке и белых кроссовках «Найк». Мы крепко обнялись. Я чуть пригнулась, чтобы его обнять, и ощутила запах — мускусный мужской запах мыла «Пирс», лосьона «Шанель» и мужских гормонов, если они у братца еще остались.
— Привет, малышка!
— Привет.
А он совсем не постарел. Это я постарела — он остался прежним. В пятьдесят два года фигура у него та же, что и десять лет назад. Стройной ее не назовешь — нет, стройным Сэм никогда не был, даже в тринадцать-четырнадцать, когда подростки начинают, словно весенние побеги, тянуться в длину. «У этого парня есть мясо на костях!» — говорили о нем наши дядья. Невысокий, плечистый, крепкий, он улыбнулся мне, обнажив крепкие, чуть пожелтелые зубы, ироничной и нежной улыбкой, знакомой улыбкой Ребиков, мужчин, которые умеют лить слезы в кино и не стыдиться этого.
Любые другие брат и сестра на нашем месте ехали бы от Манчестера до Ливерпуля в молчании, подавленные мыслями о матери, о ее скорой смерти, о том, что значит для нас эта потеря. Но Ребики попросту не умеют молчать. Кроме мамы — она-то говорить перестала уже давно. Быть может, психолог сказал бы, что в немоте она нашла убежище от нашего шумного семейства, наконец-то избавилась от какофонии бесчисленных и бессмысленных звуков. Но мы реалисты, мы знали, что потеря речи — неизбежное следствие ее болезни.
— Как она?
В то утро, когда вошли к ней в комнату, она лежала с открытыми глазами, и дыхание ее было затрудненным и хриплым. Медсестра О'Дуайер приподняла ее, и в нос ей ударил запах горячей мочи.
— Знаешь, Алике, это просто ужас. Кошмар какой-то. Представь, сидит она в своем кресле, я вхожу и вижу, как она чешет у себя между ног. Я глазам своим не поверил, мне показалось… ну, ты понимаешь… на секунду показалось, что она… Ты только представь — входишь и видишь, как твоя родная мать такое вытворяет! Я говорю медсестре: «Смотрите, что это она делает?», а та отвечает: «Нет-нет, мистер Ребик, это просто впитывающая прокладка, она к ней не привыкла, поэтому…»
— Хватит! — кричу я, топнув ногой. — Не хочу больше слушать! Господи, как все это мерзко, как унизительно, как…
— Нет, ты послушай, что дальше было. Тут эта О'Дуайер берет меня за руку и начинает гнать. «Мистер Ребик, — — говорит, — надейтесь на Бога, он милосерден». И всякое такое. А я ей: «Милосерден, значит? Да вы посмотрите на мою мать, посмотрите, что этот сукин сын с ней сделал, — и у вас еще духу хватает говорить, что он милосерден?!» А мимо проходил старик Леви и меня услышал. И знаешь, что он мне сказал? Ты не поверишь! «Как ты смеешь, — говорит, — так выражаться о Боге отцов наших, который освободил нас из рабства и вывел из земли Египетской?»
Но я даже улыбнуться не могу. Мне вспоминается мать, какой она была во времена нашего детства — стройная фигурка в элегантных костюмах от «Сьюзен Смолл» или «Джегер», плавные и точные движения, роскошные темно-рыжие локоны, сияющие глаза, устремленные на мужа — доктора, которого в городе считали почти богом. Святой Саул, спаситель больных детей, каждый день обещавший матери, что однажды они покинут этот тусклый город и уедут в Америку — страну, где право на счастье вписано в Конституцию, а история так коротка, что не давит людям на плечи.
Конечно, она была нелегким человеком — Лотта Ребик, моя мама. Ее искалечила война. Страшно в четырнадцать лет потерять дом и семью. Она тосковала, негодовала на судьбу, порой сходила с ума от тоски и скорби, но, можете мне поверить, не было в моем детстве минуты, когда бы я не чувствовала, что мама меня любит.
Помню, как сижу на коленях у матери, завернутая в банное полотенце, и от разогретой кожи поднимается сиреневый запах детской присыпки, перед нами на столе — открытая книжка с картинками, и передо мной неторопливо разворачивается история о Дже-
ке, бобовом зернышке, огромном дереве, которое из него выросло, и великане, живущем со своей женой на облаках. Слова, новые и знакомые. А что такое боб? Это как фасоль в супе. Где корова? Вот она. Да, плохой великан. Верно. Стукни его. Видишь, Джек разбил ему голову. Что? Лучше поцеловать? Ну нет, мы не целуем злых великанов. Из приемника в деревянном корпусе несутся вальсы и польки, и мама подпевает музыке. Белый кролик в детской кроватке охраняет мой покой. Злые великаны сюда не придут. Горит ночник, мама мурлыкает колыбельную, и глаза у меня сами собой закрываются. Мама встает и идет прочь, но я не слышу, как затворяется дверь. Открываю глаза. Мама стоит на пороге детской, и свет из холла обрисовывает ее темный силуэт.
— С тобой никогда ничего не случится, детка, — говорит она. — Твой папа не позволит. Все хорошо. Все спокойно. С тобой ничего не случится. Einschlafen, mein Liebling (Спи, моя любовь).
К югу от пристани, закованной в сталь, в миле или двух от моря, в доме престарелых умирает моя мать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112