ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
С искаженными лицами младенцев мы орем и отрыгиваем жидкость; у каждого из нас в отдельности нет ни силы, ни мужества, но вместе мы составляем пылкую массу. Часто ночное веселье начинается с того, что мы идем помогать евреям. Официально у Одило, Герты и меня сейчас медовый месяц, но в свадебное путешествие мы не поехали. Разве что опять в Берлин, на свадьбу.
Я-то всегда относился к евреям совершенно недвусмысленно. Я люблю их. Я, можно сказать, семитофил по природе. Больше всего меня восхищают их глаза. Этот блестящий страстный взгляд. Экзотика, намек на запредельность – кто знает? Да и зачем расписывать их достоинства? Детей у меня нет; мои дети – евреи, я люблю их родительской любовью, в том смысле, что не за их достоинства (с моей точки зрения, конечно, выдающиеся), а просто я хочу, чтобы они были, благоденствовали и пользовались правом жить и любить.
Я помню их имена и лица; имена я слышал на утренних перекличках у ратуши или возле пустых топливных ям и противотанковых рвов, в свете полицейских костров, в зонах ожидания, на вокзалах, на зеленых ночных полях. Я видел имена в отпечатанных списках, квотах, воззваниях. Лонка и Маня, Зонка и Нетка, Либиш, Фейгеле, Айзик, Яков, Мотл и Матла, Ципора и Маргалит. Появившиеся из Аушвица-Биркенау-Моновица, из Равенсбрюка, Заксенхаузена, Нацвейлера и Терезиенштадта, из Бухенвальда, Бельзена, Майданека, из Белцека, Хелмно, Треблинки, Собибора.
Болезненная улыбка, которую вымучивал Одило на протяжении всей свадебной церемонии, теперь, задним числом, представляется даже слишком уместной. Я все время замечал его злобное зырканье настороженного деревенщины в многочисленных зеркальцах, которыми обклеили свадебный венец Герты (традиция: чтобы отпугнуть злых духов, и всякое такое). Да, его улыбка была прекрасным комментарием к происходящему – равно как и болезненно-шумные хлопки по спине, которыми одаривали его новые приятели. Как еще должно выглядеть, когда всему говоришь прости-прощай, когда прошлую жизнь сметает вихрь конфетти и риса? Она вручила мне венок из мирта, шафран и корицу, хлеб, масло и тому подобное. А я вернул ей всю свою власть. Она сняла кольцо с безымянного пальца левой руки и надела на безымянный палец правой, и я сделал то же самое. Все говорили, что луна благоприятная: молодая. Но я-то видел луну над головой, она была на исходе. Оттого и невыносимые удары по плечу и спине. Оттого и говноедская улыбочка. Оттого и торжествующий смех Герты.
Она радостно возвращается под родительский кров и лежит там среди златокрылых ангелочков. А Одило? Ради бога, где же наши родители? Я вдруг оказался в пятиэтажном общежитии, провонявшем капустой и кедами, в одной мансарде с Рольфом, Рейнхардом, Рюдигером и Рудольфом; не жизнь, а кошмар (Alpdruck) – сплошные учебники, битвы на полотенцах, шуточки о бабах и трупах. Точно: я в медицинском училище. И к тому же – в Новой Германии, такой же нервный и подозрительный, как все. Даже улицы теперь чем-то похожи на общагу: давление толпы и непредсказуемое напряженное внимание, подростковое, неприятное, сексуальное, но подспудно-сексуальное, не до конца оформленное, выражающееся во всяких смешных позах, над которыми нельзя смеяться. Только посмейся над этими смешными позами – и все уже готовы тебя убить. Как здорово, что меня убить невозможно. Убить нельзя, но я не бессмертен. Что стало с нашей зрелостью?
Могло быть и хуже, ведь мы все-таки ежедневно видимся с Гертой в училище: она работает в секретариате – машинисточка, юбочка в обтяжку. Я частенько задерживаю ее минут на десять в коридоре, да и в кафетерии сажусь поближе к ее столу, а еще есть лестничная клетка, куда мы ходим целоваться – пить дыхание друг друга. Кроме того, есть еще парковые скамейки и темные подворотни. Микки Маус хихикает, а Грета Гарбо оскорбленно отводит взгляд, чтобы не видеть, как мы унизительно корчимся на короткошерстных креслах кинотеатра. Мы жмемся друг к другу, незаметные в толпе среди витрин и уличных фонарей. Я многого добился за те десять минут в прихожей у ее родителей, пока они расставляли грязную посуду к обеду… А еще на пикниках весной и летом. Среди дельфиниумов, львиного зева, шток-розы розовой, на одеялке возле корзинки она одаривает меня ностальгической лаской – за которой всегда следует несколько часов слезливых уговоров со стороны Одило. Прислуживаем там, где раньше царствовали. Его излюбленный подход – расписывать, как фрустрация вредит его здоровью. А еще обычно помогает – называть цветы их английскими именами. Леса раскрепощают ее. Немецкая девушка естественна. Одило испытывает истерическую благодарность за каждый достающийся ему под лесной сенью кусочек руки, глаза или рта. А я нет. Он забывает. А я помню. Это мучительное ощупывание. Меня раздирает эротический реваншизм… И я знаю еще кое-что, о чем он, по-моему, даже думать боится: в этом плане ему ничего больше не светит. Будущее всегда сбывается. Мы грустно собираем ромашковые лепестки. Любит – не любит… Вообще-то, мы уже едва осмеливаемся смотреть на нее, малютку-машинисточку, такой властью она обладает. Ja – говорят тусклые призраки ярких букв на деревьях проспектов. Nein – говорит Герта, хватает мою ладонь и раздраженно прикладывает ее к своей недоступной промежности. А поздним вечером пора в училище: прости-прощай, скуловая кость, ксантелазма век, заворот кишок, – наконец все это дерьмо можно забыть. Но основная часть уроков, к удивлению моему, посвящена не механике человеческого тела, а административному устройству больницы. Иногда, глубокой ночью, когда все немцы смотрят свои немецкие сны, мы с Одило крадемся на крышу общежития.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Я-то всегда относился к евреям совершенно недвусмысленно. Я люблю их. Я, можно сказать, семитофил по природе. Больше всего меня восхищают их глаза. Этот блестящий страстный взгляд. Экзотика, намек на запредельность – кто знает? Да и зачем расписывать их достоинства? Детей у меня нет; мои дети – евреи, я люблю их родительской любовью, в том смысле, что не за их достоинства (с моей точки зрения, конечно, выдающиеся), а просто я хочу, чтобы они были, благоденствовали и пользовались правом жить и любить.
Я помню их имена и лица; имена я слышал на утренних перекличках у ратуши или возле пустых топливных ям и противотанковых рвов, в свете полицейских костров, в зонах ожидания, на вокзалах, на зеленых ночных полях. Я видел имена в отпечатанных списках, квотах, воззваниях. Лонка и Маня, Зонка и Нетка, Либиш, Фейгеле, Айзик, Яков, Мотл и Матла, Ципора и Маргалит. Появившиеся из Аушвица-Биркенау-Моновица, из Равенсбрюка, Заксенхаузена, Нацвейлера и Терезиенштадта, из Бухенвальда, Бельзена, Майданека, из Белцека, Хелмно, Треблинки, Собибора.
Болезненная улыбка, которую вымучивал Одило на протяжении всей свадебной церемонии, теперь, задним числом, представляется даже слишком уместной. Я все время замечал его злобное зырканье настороженного деревенщины в многочисленных зеркальцах, которыми обклеили свадебный венец Герты (традиция: чтобы отпугнуть злых духов, и всякое такое). Да, его улыбка была прекрасным комментарием к происходящему – равно как и болезненно-шумные хлопки по спине, которыми одаривали его новые приятели. Как еще должно выглядеть, когда всему говоришь прости-прощай, когда прошлую жизнь сметает вихрь конфетти и риса? Она вручила мне венок из мирта, шафран и корицу, хлеб, масло и тому подобное. А я вернул ей всю свою власть. Она сняла кольцо с безымянного пальца левой руки и надела на безымянный палец правой, и я сделал то же самое. Все говорили, что луна благоприятная: молодая. Но я-то видел луну над головой, она была на исходе. Оттого и невыносимые удары по плечу и спине. Оттого и говноедская улыбочка. Оттого и торжествующий смех Герты.
Она радостно возвращается под родительский кров и лежит там среди златокрылых ангелочков. А Одило? Ради бога, где же наши родители? Я вдруг оказался в пятиэтажном общежитии, провонявшем капустой и кедами, в одной мансарде с Рольфом, Рейнхардом, Рюдигером и Рудольфом; не жизнь, а кошмар (Alpdruck) – сплошные учебники, битвы на полотенцах, шуточки о бабах и трупах. Точно: я в медицинском училище. И к тому же – в Новой Германии, такой же нервный и подозрительный, как все. Даже улицы теперь чем-то похожи на общагу: давление толпы и непредсказуемое напряженное внимание, подростковое, неприятное, сексуальное, но подспудно-сексуальное, не до конца оформленное, выражающееся во всяких смешных позах, над которыми нельзя смеяться. Только посмейся над этими смешными позами – и все уже готовы тебя убить. Как здорово, что меня убить невозможно. Убить нельзя, но я не бессмертен. Что стало с нашей зрелостью?
Могло быть и хуже, ведь мы все-таки ежедневно видимся с Гертой в училище: она работает в секретариате – машинисточка, юбочка в обтяжку. Я частенько задерживаю ее минут на десять в коридоре, да и в кафетерии сажусь поближе к ее столу, а еще есть лестничная клетка, куда мы ходим целоваться – пить дыхание друг друга. Кроме того, есть еще парковые скамейки и темные подворотни. Микки Маус хихикает, а Грета Гарбо оскорбленно отводит взгляд, чтобы не видеть, как мы унизительно корчимся на короткошерстных креслах кинотеатра. Мы жмемся друг к другу, незаметные в толпе среди витрин и уличных фонарей. Я многого добился за те десять минут в прихожей у ее родителей, пока они расставляли грязную посуду к обеду… А еще на пикниках весной и летом. Среди дельфиниумов, львиного зева, шток-розы розовой, на одеялке возле корзинки она одаривает меня ностальгической лаской – за которой всегда следует несколько часов слезливых уговоров со стороны Одило. Прислуживаем там, где раньше царствовали. Его излюбленный подход – расписывать, как фрустрация вредит его здоровью. А еще обычно помогает – называть цветы их английскими именами. Леса раскрепощают ее. Немецкая девушка естественна. Одило испытывает истерическую благодарность за каждый достающийся ему под лесной сенью кусочек руки, глаза или рта. А я нет. Он забывает. А я помню. Это мучительное ощупывание. Меня раздирает эротический реваншизм… И я знаю еще кое-что, о чем он, по-моему, даже думать боится: в этом плане ему ничего больше не светит. Будущее всегда сбывается. Мы грустно собираем ромашковые лепестки. Любит – не любит… Вообще-то, мы уже едва осмеливаемся смотреть на нее, малютку-машинисточку, такой властью она обладает. Ja – говорят тусклые призраки ярких букв на деревьях проспектов. Nein – говорит Герта, хватает мою ладонь и раздраженно прикладывает ее к своей недоступной промежности. А поздним вечером пора в училище: прости-прощай, скуловая кость, ксантелазма век, заворот кишок, – наконец все это дерьмо можно забыть. Но основная часть уроков, к удивлению моему, посвящена не механике человеческого тела, а административному устройству больницы. Иногда, глубокой ночью, когда все немцы смотрят свои немецкие сны, мы с Одило крадемся на крышу общежития.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47