ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
соловьев, шулеров, стражников, убийц, журналистов, полицейских комиссаров, собак и т. д.
«Alea jacta est!» – воскликнул Цезарь, переходя Рубикон, а я, переступая порог тюремной камеры № 7, сдержался и не произнес ни этой, ни какой-либо другой исторической фразы.
Сопровождавший меня булюбаша пробормотал что-то, и кто знает, может быть он и произнес что-нибудь историческое, но я не расслышал.
Боже, что за человек этот булюбаша! Я бы очень охотно описал его вам, но такое описание составило бы целую книгу в десять печатных листов, а, к несчастью, у нас очень трудно распространить книгу, в которой более пяти печатных листов (я не говорю здесь о трудах, авторами которых являются начальствующие лица различных министерств). Пожалуй, будет достаточно сказать, что булюбаша был похож на огромный тюремный ключ. Как только я переступил порог камеры, этот огромный тюремный ключ запер за мной дверь ключом поменьше и пробормотал те самые исторические слова, которых я не расслышал.
Какому-то, должно быть, очень известному писателю принадлежит не очень известная фраза: «Человек – царь зверей». Меня, правда, никогда не прельщало положение царя зверей, но в тот момент, когда за мной захлопнулась дверь тюремной камеры, я совершенно ясно почувствовал, сколь безосновательны претензии человека на такое положение. О, как ничтожно это животное, имя которому – человек! Все то, что облагораживает человека как человека, люди давно уже обнаружили и у животных: и трудолюбие. и разум, и красоту, и честность, и искренность – все, все. А вот из того, что унижает и опошляет человека как человека, не все еще найдено у животных. И человек – такое слабое существо – претендует на звание царя зверей!
Я, не составляющий на этом свете и сотой доли той пылинки, которая, попав в часы, заставляет нести их в починку, я, слабенькое существо, когда первый раз за мной закрылась тюремная дверь, думал, что теперь там, на воле, все пропадет без меня: земной шар не сможет вращаться, солнце опоздает выйти на небо, часы не будут показывать время, и, представьте себе, думал даже, что все пойдет настолько необычно, что в конце концов отцы города решат вопрос об освещении и водопроводе. Все это давило и угнетало меня.
Я был почти готов запеть псалмы, как Давид, перебирая вместо струн арфы прутья тюремной решетки: «Неужто уподобился я тем, кого в могилу кладут, и неужто иссякли силы мои!»
Но меня быстро утешил один заключенный, который, может быть, за то и был осужден, что умет так хорошо утешать. «Не убивайтесь понапрасну, сударь, – начал он, – я тоже думал, что без меня все остановится, но я вот уже два года сижу в тюрьме, а недавно получил письмо, в котором мне сообщают, что моя жена родила. Все в божьей власти. Бог даст, сударь, и без вас обойдутся!» Эти слова упали на мою взволнованную душу как капли благотворного дождя, и я почувствовал успокоение и склонил голову, как Клавдий Гюго. Со всех сторон меня окружили мысли, они навалились – противоречивые, перепутанные, – и я сразу вспомнил о вас, о всех тех, кто сейчас читает эти строки, и заполнил первый листок своей записной книжки.
Ох, как тяжело размышлять, будучи втиснутым между четырех узких стен. Что-то давит тебя, лишает способности думать, не дает размахнуться. Там, на широком раздолье, покрытом снегом или цветами, где кипит жизнь или царит спокойствие смерти, там твой дух не ограничен никакими рамками, твои мысли взлетают над землей, как кольца дыма, поднимаются, клубятся и тают или устремляются к далекому горизонту, перелетая с предмета на предмет с такой быстротой, с такой неимоверной быстротой, что даже самые современные фотоаппараты не в состоянии запечатлеть их контуры. Мысли мои как круги на воде от брошенного камня: ширятся, расходятся и расходятся, пока не добегут до берега и, с размаху ударясь о преграду, не разобьются и не исчезнут… На воле тот берег где-то далеко, далеко на горизонте.
А мой горизонт – четыре стены!
Приходилось ли вам когда-нибудь чувствовать, что вашим мыслям не хватает простора? Конечно, человек и в маленькой комнате с чистым воздухом дышит так же свободно, как и в просторном зале с высокими потолками, но все же – как вам кажется, где легче дышится, здесь или там?
Но, может быть, вы думаете, что в таких условиях я не мог ни о чем размышлять? Ошибаетесь. Мысли, которыми я был занят, не нуждались в широких горизонтах. Я думал о своей любви.
А о любви можно думать даже в самой крохотной комнатушке.
Вы, которые не любили, вы не знаете, что такое любовь! Вы, которые не видели ее улыбки, вы никогда не сможете полюбить! Не осуждайте же меня, что в своих стихах я воспеваю рай и блаженство, ведь вы не видели ее улыбки! Ее улыбка привела к тому, что я начал писать стихи, а стихи привели меня в тюрьму.
Помню, жандарм подвел меня к столу смотрителя тюрьмы, чтобы заполнить листок с данными обо мне, как это обычно делают со всеми заключенными. И как только он называл их, в памяти моей всплывали ее личные приметы.
– Веры православной?
– Да, конечно! (Ведь и она той же веры).
– Вам двадцать три года?
– Ах, а ей всего только шестнадцать, ее лицо еще покрыто той сладкой дымкой, которую с яблока сдувает первый ветерок, а с девичьего лица первый поцелуй. Шестнадцать лет! Мюссе, вспоминая об этом возрасте, вероятно, воскликнул бы: «О Ромео! Это же возраст Джульетты!.. В этом возрасте девушка является во всей красе невинности и во всем великолепии красоты!»
– Глаза карие.
– Нет, нет, господин смотритель, у нее черные глаза. Они усыпляют, они возбуждают, они обжигают, они сами лечат нанесенные ими раны и обещают…
Но… не буду больше думать о ней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
«Alea jacta est!» – воскликнул Цезарь, переходя Рубикон, а я, переступая порог тюремной камеры № 7, сдержался и не произнес ни этой, ни какой-либо другой исторической фразы.
Сопровождавший меня булюбаша пробормотал что-то, и кто знает, может быть он и произнес что-нибудь историческое, но я не расслышал.
Боже, что за человек этот булюбаша! Я бы очень охотно описал его вам, но такое описание составило бы целую книгу в десять печатных листов, а, к несчастью, у нас очень трудно распространить книгу, в которой более пяти печатных листов (я не говорю здесь о трудах, авторами которых являются начальствующие лица различных министерств). Пожалуй, будет достаточно сказать, что булюбаша был похож на огромный тюремный ключ. Как только я переступил порог камеры, этот огромный тюремный ключ запер за мной дверь ключом поменьше и пробормотал те самые исторические слова, которых я не расслышал.
Какому-то, должно быть, очень известному писателю принадлежит не очень известная фраза: «Человек – царь зверей». Меня, правда, никогда не прельщало положение царя зверей, но в тот момент, когда за мной захлопнулась дверь тюремной камеры, я совершенно ясно почувствовал, сколь безосновательны претензии человека на такое положение. О, как ничтожно это животное, имя которому – человек! Все то, что облагораживает человека как человека, люди давно уже обнаружили и у животных: и трудолюбие. и разум, и красоту, и честность, и искренность – все, все. А вот из того, что унижает и опошляет человека как человека, не все еще найдено у животных. И человек – такое слабое существо – претендует на звание царя зверей!
Я, не составляющий на этом свете и сотой доли той пылинки, которая, попав в часы, заставляет нести их в починку, я, слабенькое существо, когда первый раз за мной закрылась тюремная дверь, думал, что теперь там, на воле, все пропадет без меня: земной шар не сможет вращаться, солнце опоздает выйти на небо, часы не будут показывать время, и, представьте себе, думал даже, что все пойдет настолько необычно, что в конце концов отцы города решат вопрос об освещении и водопроводе. Все это давило и угнетало меня.
Я был почти готов запеть псалмы, как Давид, перебирая вместо струн арфы прутья тюремной решетки: «Неужто уподобился я тем, кого в могилу кладут, и неужто иссякли силы мои!»
Но меня быстро утешил один заключенный, который, может быть, за то и был осужден, что умет так хорошо утешать. «Не убивайтесь понапрасну, сударь, – начал он, – я тоже думал, что без меня все остановится, но я вот уже два года сижу в тюрьме, а недавно получил письмо, в котором мне сообщают, что моя жена родила. Все в божьей власти. Бог даст, сударь, и без вас обойдутся!» Эти слова упали на мою взволнованную душу как капли благотворного дождя, и я почувствовал успокоение и склонил голову, как Клавдий Гюго. Со всех сторон меня окружили мысли, они навалились – противоречивые, перепутанные, – и я сразу вспомнил о вас, о всех тех, кто сейчас читает эти строки, и заполнил первый листок своей записной книжки.
Ох, как тяжело размышлять, будучи втиснутым между четырех узких стен. Что-то давит тебя, лишает способности думать, не дает размахнуться. Там, на широком раздолье, покрытом снегом или цветами, где кипит жизнь или царит спокойствие смерти, там твой дух не ограничен никакими рамками, твои мысли взлетают над землей, как кольца дыма, поднимаются, клубятся и тают или устремляются к далекому горизонту, перелетая с предмета на предмет с такой быстротой, с такой неимоверной быстротой, что даже самые современные фотоаппараты не в состоянии запечатлеть их контуры. Мысли мои как круги на воде от брошенного камня: ширятся, расходятся и расходятся, пока не добегут до берега и, с размаху ударясь о преграду, не разобьются и не исчезнут… На воле тот берег где-то далеко, далеко на горизонте.
А мой горизонт – четыре стены!
Приходилось ли вам когда-нибудь чувствовать, что вашим мыслям не хватает простора? Конечно, человек и в маленькой комнате с чистым воздухом дышит так же свободно, как и в просторном зале с высокими потолками, но все же – как вам кажется, где легче дышится, здесь или там?
Но, может быть, вы думаете, что в таких условиях я не мог ни о чем размышлять? Ошибаетесь. Мысли, которыми я был занят, не нуждались в широких горизонтах. Я думал о своей любви.
А о любви можно думать даже в самой крохотной комнатушке.
Вы, которые не любили, вы не знаете, что такое любовь! Вы, которые не видели ее улыбки, вы никогда не сможете полюбить! Не осуждайте же меня, что в своих стихах я воспеваю рай и блаженство, ведь вы не видели ее улыбки! Ее улыбка привела к тому, что я начал писать стихи, а стихи привели меня в тюрьму.
Помню, жандарм подвел меня к столу смотрителя тюрьмы, чтобы заполнить листок с данными обо мне, как это обычно делают со всеми заключенными. И как только он называл их, в памяти моей всплывали ее личные приметы.
– Веры православной?
– Да, конечно! (Ведь и она той же веры).
– Вам двадцать три года?
– Ах, а ей всего только шестнадцать, ее лицо еще покрыто той сладкой дымкой, которую с яблока сдувает первый ветерок, а с девичьего лица первый поцелуй. Шестнадцать лет! Мюссе, вспоминая об этом возрасте, вероятно, воскликнул бы: «О Ромео! Это же возраст Джульетты!.. В этом возрасте девушка является во всей красе невинности и во всем великолепии красоты!»
– Глаза карие.
– Нет, нет, господин смотритель, у нее черные глаза. Они усыпляют, они возбуждают, они обжигают, они сами лечат нанесенные ими раны и обещают…
Но… не буду больше думать о ней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10