ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Я был беззащитен, виден невооруженным взглядом, у меня было сто глаз, и я не мог их закрыть и не видеть себя насквозь. Зажмурю пару глаз, а остальные сорок девять открыты и безжалостно меня видят.
Чем меньше я старался быть, тем больше я был. Чем больше я прятался, тем лучше выходило для рекламы. Все мои тайные уродства становились видны невооруженным взглядом.
То, что врачи называли моими «шизоидными трещинами», закрылось, забилось химически ми веществами, но хотя в таком виде они не давали привычной рутине захватить меня, они замыкали меня в самом себе, и бросающееся в глаза уравнение Ажар=Павлович представляло для окружающего мира одну, единую мишень с четко вычерченными кругами, мишень эта то и дело увеличивалась прессой и делалась все более четкой и, как нарочно, уязвимой. Это выло удостоверение личности во всем своем безобразии.
Когда «Депеш дю Миди» на первой странице опубликовала мою фамилию, минутой позже я был во всех самолетах, которые вылетали из Каньяк-дю-Косса в Камбоджу, потому что красные кхмеры, которые борются там за право быть никем, рассеяли все население Пномпеня по сельской местности, а потом изменили каждому имя и фамилию, чтобы сделать всех неизвестными и необнаруживаемыми. Я хотел отправиться туда, чтобы меня так же рассеяли по сельской местности и избавили от моего состояния. Неизвестный, сын неизвестного отца, необнаружение гарантировано. Жители Пномпеня, лишенные личности и рассеянные по сельской местности, потеряли свои корни, прошлое, свою жизнь по чести и по совести, там были напрасны поиски сыном преступника отца, это было царство счастливых невозможностей и независимостей от воли. В Камбодже всех Павловичей звали по-другому. Но лечили меня хорошо. Химия перекрыла все выходы, и все самолеты на Камбоджу вылетали из Каньяк-дю-Косса без меня.
Моя видимость увеличивалась с помощью фотографий с разных документов, и я боялся сесть за руль, потому что я знал, что Судьба в курсе и рискует вмешаться.
К счастью, одна светская дама, для которой я раньше немного халтурил, удостоверила, что я полное ничтожество, неспособное написать двух строк, и что настоящим моим автором был Тонтон-Макут. Это было очень приятно, как будто, несмотря ни на что, была какая-то иллюзия отцовства, созданная женской интуицией, что-то вроде черновика свидетельства о рождении с целью алкогольной и психиатрической наследственности. Оставался, конечно, диабет, туберкулез и рак, но за всякое признание отцовства надо платить. Слух распространялся вширь, и я снова впадал в несуществование, у меня было все меньше и меньше личности, которую Судьба могла подцепить на свой крючок. Я был всего лишь подставным лицом. Тонтон-Макут выходил из себя, извергал опровержения, возмущался и клялся, что он тут ни при чем. Он прямо из кожи вон лез, как будто ему было стыдно за то, что я писал, за то, чем я был, это было недостойно его, любой вид отцовства он отвергал.
Я принимал тимергил, но, несмотря на все антидепрессанты, я был неспособен устранить себя, в любом случае я был антифашистом и не признавал за собой право на окончательное решение еврейского вопроса. «Нувель Обсерватер» напечатал половину моей фотографии с вопросительным знаком: «Ажар?». Несмотря на сомнение, у меня все-таки было половинчатое существование, как у всех.
***
И тогда среди ночи, оглушенный антидепрессантами, я сказал сам себе: а что, если избегать себя до карикатуры. Предать себя самосожжению. Паяцствовать до пародийного опьянения, где не остается ни злобы, ни отчаяния, ни тревоги, а только дальний отголосок насмешки над тщетой всех этих чувств.
Я дождался утра и перезвонил Тонтон-Макуту:
– Скажи-ка.
– Да, да, да, что там еще?
– Не волнуйся, папочка.
– Поль, все, что можно, ты уже извлек из этого «папочки». Переходи на что-нибудь новенькое. Обновляй свой талант.
– Звоню тебе, чтобы сказать, что я ошибся. Я не давал тебе никаких писем с отказом от литературной премии. Да и с чего бы…
– С самого начала я бьюсь как рыба об лед, пытаясь тебе это доказать,
– Не с чего мне было это делать, потому что написал мою вторую книгу ты. Не первую, а вторую. Вот почему она лучше раскупалась. Ты собственноручно ее написал.
Вот тут я почувствовал, что я и вправду смог его удивить.
– Да что это за новые бредни? Кстати, ты знаешь, как тебя теперь называют в «Капар Аншене»? Маньяк из Каньяк-дю-Косса.
– Ты автор «Жизни». Так говорят в некоторых газетах, и у меня есть черновик, написанный твоей рукой.
– Поль, ну, в общем, Алекс… Я хотел сказать – Эмиль. Хватит. Я тебе не давал никакого черновика, не знаю, о чем ты говоришь.
– В Копенгагене.
– Что в Копенгагене?
– Знак любви.
– Какой знак любви, дерьмо собачье?
Это его любимое выражение: дерьмо собачье – он всегда громоздит одно на другое.
– Ты помнишь, когда у меня был приступ отверженности? Когда я чувствовал себя отвергнутым целым миром, и прежде всего тобой?
– Я не обязан помнить все твои приступы. Я не веду летопись.
– Вспомни, в Копенгагене. Ты согласился переписать начало книги своей рукой. В черную тетрадь. В знак любви, в знак признания меня? Я знал, что ты был на последнем дыхании, опустошен, загнан в угол… Поэтому, кстати, ты и ездил к доктору Христиансену. Ты уже не мог писать. Я сделал это за тебя. Достаточно меня мурыжили. Я сделаю заявление и скажу, что автор – ты.
Я даже не оставил ему времени на инфаркт, повесил трубку сразу.
Им еще меня не поймать.
Я принялся разыскивать тетрадь, где были его записи. Я ее не нашел. А ведь где-то она должна была существовать.
И тут я чуть не заработал тот самый инфаркт, который готовил Тонтону.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38