ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Едва справившись с конем, драгун дал ему шпоры, силясь разглядеть просветы в окружавшем его облаке дыма и снежной пыли, и вдруг почувствовал, как кто-то вцепился в его ногу мертвой хваткой.
Оливье де ла Фонтейн (так звали молодого драгуна) уже готов был освободить себя ударом сабли от этого опасного объятия, как вдруг увидел молодого человека, одетого в лохмотья, жалкие даже по сравнению с тем тряпьем, кое составляло теперь армейское обмундирование. Волочась на коленях за всадником и устремив на него свои горящие глаза, он восклицал:
– Убейте меня, убейте меня, ради бога!
В этом аду, где каждый молил хотя бы о самом ничтожном глотке жизни, такая просьба буквально вышибала из седла, а потому Оливье де ла Фонтейн спешился и, держа коня за удила (немало нашлось бы сейчас желающих перерезать узду и увести у него коня из самых рук!), нагнулся к незнакомцу. Тот едва дышал. Даже у видавшего виды Оливье подкатила к горлу тошнота, когда он увидел бок несчастного, взрезанный, будто острой косой, осколком ядра до самого позвоночника… Позвоночник тоже был искалечен, и даже если свершилось бы чудо, исцелившее разорванные внутренности, этот человек больше никогда не смог бы ходить. Уже сейчас его страдания представлялись невообразимыми. Да, смерть настигнет его несомненно, однако предстоящие ему мучения будут ужасны!
Оливье де ла Фонтейн проклял себя за то, что поддался мгновенному порыву жалости. Внутренне содрогаясь при мысли о том, что ждало этого беднягу, он вновь лихо вскочил на коня, с напускной отчужденностью пробормотав:
– Я не могу помочь вам, мой храбрый товарищ, и не могу больше оставаться здесь! Простите меня.
– Но вы можете убить меня! – исторг из себя раненый не то крик, не то шепот. – Единственная милость, которой я прошу от вас! Ради бога, ради вашей матери! Ради… моей матери!
Он сделал слабое движение головой, и Оливье только сейчас увидел двух женщин, стоявших на коленях в снегу и с мольбой простиравших руки к нему, будто к последней надежде. Точнее говоря, простирала руки одна – немолодая, схожая с умирающим юношей тем сходством, какое бывает только у матери и сына. Ее глаза, столь же яркие, столь же выразительные, были наполнены слезами, которые неостановимо скатывались на увядшие щеки. Ее руки, протянутые к Оливье, дрожали, а губы безостановочно твердили одно:
– О сударь! Сударь…
Вторая женщина сидела в снегу, понурясь, однако не плакала, словно окаменела от скорби. Из-под ее капора выбивались золотисто-рыжие пряди, и Оливье невольно подобрался в седле, когда по нему скользнули самые прекрасные синие глаза, какие ему только доводилось видеть. Впрочем, молодая женщина едва ли замечала Оливье – она устремила безучастный взор куда-то вдаль, туда, где корчился придавленный деревом солдат, испускавший душераздирающие вопли. Но лицо ее по-прежнему оставалось безучастным, как если бы в мире не осталось ничего более, что могло бы ее взволновать или напугать.
Оливье видел, что смерть – повсюду, и понимал, что до него в любой миг может дотянуться ее неумолимая десница, а потому решил, что медлить более не должен. И все-таки глаза раненого жгли его сердце, его совесть… и он, мысленно попросив прощения у бога, выхватил один из своих пистолетов (Оливье всегда держал оружие заряженным, ибо казаки Платова не имели обыкновения предупреждать о своем появлении заранее) и рукоятью вперед подал его несчастному.
Немолодая женщина дико вскрикнула:
– Фабьен! О Фабьен!..
Больше она ничего не успела сказать, ибо черные глаза юноши сверкнули дикой радостью, и он пустил себе пулю в висок с проворством поистине замечательным у человека штатского, каким он, несомненно, являлся, судя по одежде и повадкам.
В это мгновение ядро ударило в землю совсем рядом, и конь Оливье, сделав безумный прыжок, унес своего хозяина на изрядное расстояние от страшного места.
Оливье не хотел оборачиваться, но все-таки обернулся.
Юноша лежал навзничь, тут же простерлась его мать. Оба были присыпаны снегом и вывороченной землей, как будто похороненные рядом. А молодая женщина все так же сидела в сугробе, безучастно глядя вдаль, в этот заснеженный российский простор, в котором теряется все: и города, и люди, и русские, и французы, и смерть, и жизнь…
«Как поется в песне, все со временем проходит!» – успел еще подумать Оливье де ла Фонтейн, и веер нового взрыва милосердно закрыл от него эту картину.
* * *
Маман отчаянно рыдала, уткнувшись в мертвое тело, а Анжель по-прежнему смотрела вдаль. Боже мой, вот и нет Фабьена… а как же его любовь, которая, как он клялся, будет жить вечно? Ах, и она умерла давно, давно… замерзла где-нибудь под копной, где они ночевали, или в крестьянской курной избе, или в сарае. Анжель не любила мужа, и сейчас вместо скорби она чувствовала облегчение, как будто судьба сняла с нее ношу, которая была ей не по плечу. Умом она понимала, что вечно должна быть благодарна мужу и его маман, спасшим ее от толпы разъяренных русских; и вообще Фабьен был хороший, добрый человек, но Анжель понимала, что для любви-власти он оказался слаб, что эта любовь уничтожила в нем все доброе и светлое, превратила его в тирана, всякое движение, всякое действие которого было направлено к одному: утвердить над Анжель свою волю – словами, постелью, даже побоями. Фабьен не выносил, когда она вдруг погружалась в свою отрешенную задумчивость, и если надо было отхлестать жену по щекам, чтобы привести ее в себя, он пускал в ход руки без раздумий – с молчаливого благословения маман, чьи черные глаза сияли еще ярче, когда она видела страдания Анжель.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Оливье де ла Фонтейн (так звали молодого драгуна) уже готов был освободить себя ударом сабли от этого опасного объятия, как вдруг увидел молодого человека, одетого в лохмотья, жалкие даже по сравнению с тем тряпьем, кое составляло теперь армейское обмундирование. Волочась на коленях за всадником и устремив на него свои горящие глаза, он восклицал:
– Убейте меня, убейте меня, ради бога!
В этом аду, где каждый молил хотя бы о самом ничтожном глотке жизни, такая просьба буквально вышибала из седла, а потому Оливье де ла Фонтейн спешился и, держа коня за удила (немало нашлось бы сейчас желающих перерезать узду и увести у него коня из самых рук!), нагнулся к незнакомцу. Тот едва дышал. Даже у видавшего виды Оливье подкатила к горлу тошнота, когда он увидел бок несчастного, взрезанный, будто острой косой, осколком ядра до самого позвоночника… Позвоночник тоже был искалечен, и даже если свершилось бы чудо, исцелившее разорванные внутренности, этот человек больше никогда не смог бы ходить. Уже сейчас его страдания представлялись невообразимыми. Да, смерть настигнет его несомненно, однако предстоящие ему мучения будут ужасны!
Оливье де ла Фонтейн проклял себя за то, что поддался мгновенному порыву жалости. Внутренне содрогаясь при мысли о том, что ждало этого беднягу, он вновь лихо вскочил на коня, с напускной отчужденностью пробормотав:
– Я не могу помочь вам, мой храбрый товарищ, и не могу больше оставаться здесь! Простите меня.
– Но вы можете убить меня! – исторг из себя раненый не то крик, не то шепот. – Единственная милость, которой я прошу от вас! Ради бога, ради вашей матери! Ради… моей матери!
Он сделал слабое движение головой, и Оливье только сейчас увидел двух женщин, стоявших на коленях в снегу и с мольбой простиравших руки к нему, будто к последней надежде. Точнее говоря, простирала руки одна – немолодая, схожая с умирающим юношей тем сходством, какое бывает только у матери и сына. Ее глаза, столь же яркие, столь же выразительные, были наполнены слезами, которые неостановимо скатывались на увядшие щеки. Ее руки, протянутые к Оливье, дрожали, а губы безостановочно твердили одно:
– О сударь! Сударь…
Вторая женщина сидела в снегу, понурясь, однако не плакала, словно окаменела от скорби. Из-под ее капора выбивались золотисто-рыжие пряди, и Оливье невольно подобрался в седле, когда по нему скользнули самые прекрасные синие глаза, какие ему только доводилось видеть. Впрочем, молодая женщина едва ли замечала Оливье – она устремила безучастный взор куда-то вдаль, туда, где корчился придавленный деревом солдат, испускавший душераздирающие вопли. Но лицо ее по-прежнему оставалось безучастным, как если бы в мире не осталось ничего более, что могло бы ее взволновать или напугать.
Оливье видел, что смерть – повсюду, и понимал, что до него в любой миг может дотянуться ее неумолимая десница, а потому решил, что медлить более не должен. И все-таки глаза раненого жгли его сердце, его совесть… и он, мысленно попросив прощения у бога, выхватил один из своих пистолетов (Оливье всегда держал оружие заряженным, ибо казаки Платова не имели обыкновения предупреждать о своем появлении заранее) и рукоятью вперед подал его несчастному.
Немолодая женщина дико вскрикнула:
– Фабьен! О Фабьен!..
Больше она ничего не успела сказать, ибо черные глаза юноши сверкнули дикой радостью, и он пустил себе пулю в висок с проворством поистине замечательным у человека штатского, каким он, несомненно, являлся, судя по одежде и повадкам.
В это мгновение ядро ударило в землю совсем рядом, и конь Оливье, сделав безумный прыжок, унес своего хозяина на изрядное расстояние от страшного места.
Оливье не хотел оборачиваться, но все-таки обернулся.
Юноша лежал навзничь, тут же простерлась его мать. Оба были присыпаны снегом и вывороченной землей, как будто похороненные рядом. А молодая женщина все так же сидела в сугробе, безучастно глядя вдаль, в этот заснеженный российский простор, в котором теряется все: и города, и люди, и русские, и французы, и смерть, и жизнь…
«Как поется в песне, все со временем проходит!» – успел еще подумать Оливье де ла Фонтейн, и веер нового взрыва милосердно закрыл от него эту картину.
* * *
Маман отчаянно рыдала, уткнувшись в мертвое тело, а Анжель по-прежнему смотрела вдаль. Боже мой, вот и нет Фабьена… а как же его любовь, которая, как он клялся, будет жить вечно? Ах, и она умерла давно, давно… замерзла где-нибудь под копной, где они ночевали, или в крестьянской курной избе, или в сарае. Анжель не любила мужа, и сейчас вместо скорби она чувствовала облегчение, как будто судьба сняла с нее ношу, которая была ей не по плечу. Умом она понимала, что вечно должна быть благодарна мужу и его маман, спасшим ее от толпы разъяренных русских; и вообще Фабьен был хороший, добрый человек, но Анжель понимала, что для любви-власти он оказался слаб, что эта любовь уничтожила в нем все доброе и светлое, превратила его в тирана, всякое движение, всякое действие которого было направлено к одному: утвердить над Анжель свою волю – словами, постелью, даже побоями. Фабьен не выносил, когда она вдруг погружалась в свою отрешенную задумчивость, и если надо было отхлестать жену по щекам, чтобы привести ее в себя, он пускал в ход руки без раздумий – с молчаливого благословения маман, чьи черные глаза сияли еще ярче, когда она видела страдания Анжель.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19