ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Однако при Федоре никто еще не появлялся, и Елизавета взяла за правило ходить на кладбище как можно чаще, надеясь рано или поздно встретить человека, коему так дорого сие захоронение.
* * *
Со временем она все более сдружалась с Федором. Натуру Елизаветы всегда особенно влекло к людям добрым и цельным. По сути своей она была, конечно, зеркалом (ведь всякому человеку есть свое соответствие в мире материальном) и, отражая людей, с которыми встречалась, сама так или иначе уподоблялась им. В данном случае именно незлобивому, спокойному Федору. Он немножко напоминал Елизара Ильича, по дружбе с которым Елизавета тосковала, но отношения с Федором не были обременены ненужной влюбленностью, а потому особенно грели душу.
Удручало одно: все чаще Елизавета встречала на кладбище Ефимью... Да какая там, к черту, Ефимья! Просто Фимка, Фимка она была: мелкая, сухая, что обглоданная кость, вся черная, смуглая, да еще и покрытая неисчислимым количеством темных веснушек, будто нарочно меченная, с настороженными, по-змеиному тусклыми глазами на востром лице, с черными, пружинистыми, затянутыми под платок волосами, с длинными костлявыми пальцами. Елизавете даже чудилось, что Фимка под своей коричневой одежею вся покрыта жесткой черной шерсткою. Одно слово – кикимора, как ее живописует молва: «Малешенька, чернешенька, тулово не спознать с соломиною, голова – что наперсточек. Ни с кем она, проклятущая, не роднится, одна у ней радость: все губить, все крушить, всем назло идти, мир крещеный мутить!»
Уродство всегда ужасало Елизавету чуть ли не более других человеческих пороков. Она не могла понять, что за тяга порою живет в русских людях ко всем этим юродивым, калекам, убогим, изъязвленным... Их не просто жалеют, не просто умиляются их порокам и страданиям, но и непременно ищут высший смысл и волю господню в уродстве и готовы чуть ли не в пророках числить какого-нибудь гугнивого и косноязычного трясуна, сующего всем под нос язвы свои! Елизавете, с ее статью и красотою, казалось, что всякое уродство внешнее и даже простое искажение богоподобного облика непременно влекут за собою уродство душевное или тайный изъян, зачастую глубоко и умело сокрытый, но все же неприметно источающий гной.
Словом, Елизавету просто трясло при виде Ефимьи. Даже капли сочувствия к ней она не испытывала, хотя та недавно совсем осиротела.
Отец ее, сапожник, пришедший в Россию из Польши (а откуда он туда прибыл, бог весть!), недолго прожил после смерти жены: ненароком свалился с крыльца и сломал шею. Кумушки-соседки, правда, шептали, что тут дело нечистое, не иначе жена его с собой взяла: покойница, по слухам, была баба нехорошая, дьявольщиной занималась, от коровушек молоко отдаивала. А ежели ночами кто-то видел на улице черную свинью, то спешил скрыться и утром поставить в церкви свечку. Рассказывали: померла она странным образом: легла спать живая и здоровая – а поутру нашли ее посреди двора полумертвую, всю в крови; на шее и затылке страшные раны от собачьих зубов. Весь тот день она промучилась, к ночи начала помирать. Трудно мерла, сильно плохо ей было! Пред полуночью стала выкликать. Пена изо рта идет, а она кричит, кукарекает, хрюкает...
По совету сведущих людей земли принесли с роcстани трех дорог, намешали в кружку. Она выпила, но и это не помогло. Померла лишь, когда залезли на крышу и венец подняли. Да и то перед тем, как дух испустить, своим же домашним свинью подложила: перину, на которой помирала, велела спрятать в клеть и строго-настрого запретила на нее ложиться или продавать. А та перина была единственная в доме. Все спали на тощих тюфячках, но и теперь, знать, им на мягоньком не понежиться, если, конечно, не решат старой ведьмы ослушаться.
Народ верит, что ведьма – она и по смерти ведьма: из могилы, случается, встает, живых мучает... Некий предусмотрительный человек – видать, из тех, кому сапожничиха успела насолить, – тайком забил ей в могилу осиновый кол. И теперь ей нипочем было не подняться из гроба!
Однако, ведьма или не ведьма, сапожникова баба была родной матерью Ефимьи, и та очень тосковала после ее смерти. Когда ж схоронили отца, почти вовсе не уходила с кладбища.
* * *
Как-то раз, уже на пороге лета (черемуха тогда цвела), Елизавета не дождалась Федора на могилке Елагиных и решилась сама его поискать. Бродила, бродила меж холмиков, да вдруг вышла к сторожке.
Федора не было и здесь. На крыльце сидела огромная толстая баба с тяжелыми прямыми плечами и плоским неподвижным лицом. Елизавета ее уже как-то раз видела. Это была старшая дочь сапожника, Фимкина сестра, хотя большего несходства, чем между ними, было невозможно вообразить. Роднило их, кажется, лишь то, что обе уродились неряшливы до безобразия, и вид у них был такой, словно они засижены огромными навозными мухами.
Так вот, эта сестра сидела на крылечке Федорова домика, широко расставив шишковатые босые ноги и свесивши промеж них грязный подол, куда были ссыпаны семечки. Шелуху она сплевывала прямо на ступеньки, тупо глядя вдаль своими словно бы незрячими глазами. А Фимка стояла тут же и с неописуемой яростью кромсала ножом синюю мужскую рубаху. Лицо ее при сем было вовсе неподвижным, и Елизавету поразило внешнее равнодушие в соединении с ожесточенною работою быстро мелькающих рук. Нож был, по всему видать, тупой; ей приходилось прилагать большие усилия, чтобы справиться с крепкой тканью.
– Пропал... пропал мужик! – выкрикивала она хрипло, и Елизавета вспомнила, что уже слышала сие. – Пропал!
Елизавета замерла, с трудом подавляя внезапно возникшее желание вскочить на крыльцо и отвесить ополоумевшей бабе полновесную затрещину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
* * *
Со временем она все более сдружалась с Федором. Натуру Елизаветы всегда особенно влекло к людям добрым и цельным. По сути своей она была, конечно, зеркалом (ведь всякому человеку есть свое соответствие в мире материальном) и, отражая людей, с которыми встречалась, сама так или иначе уподоблялась им. В данном случае именно незлобивому, спокойному Федору. Он немножко напоминал Елизара Ильича, по дружбе с которым Елизавета тосковала, но отношения с Федором не были обременены ненужной влюбленностью, а потому особенно грели душу.
Удручало одно: все чаще Елизавета встречала на кладбище Ефимью... Да какая там, к черту, Ефимья! Просто Фимка, Фимка она была: мелкая, сухая, что обглоданная кость, вся черная, смуглая, да еще и покрытая неисчислимым количеством темных веснушек, будто нарочно меченная, с настороженными, по-змеиному тусклыми глазами на востром лице, с черными, пружинистыми, затянутыми под платок волосами, с длинными костлявыми пальцами. Елизавете даже чудилось, что Фимка под своей коричневой одежею вся покрыта жесткой черной шерсткою. Одно слово – кикимора, как ее живописует молва: «Малешенька, чернешенька, тулово не спознать с соломиною, голова – что наперсточек. Ни с кем она, проклятущая, не роднится, одна у ней радость: все губить, все крушить, всем назло идти, мир крещеный мутить!»
Уродство всегда ужасало Елизавету чуть ли не более других человеческих пороков. Она не могла понять, что за тяга порою живет в русских людях ко всем этим юродивым, калекам, убогим, изъязвленным... Их не просто жалеют, не просто умиляются их порокам и страданиям, но и непременно ищут высший смысл и волю господню в уродстве и готовы чуть ли не в пророках числить какого-нибудь гугнивого и косноязычного трясуна, сующего всем под нос язвы свои! Елизавете, с ее статью и красотою, казалось, что всякое уродство внешнее и даже простое искажение богоподобного облика непременно влекут за собою уродство душевное или тайный изъян, зачастую глубоко и умело сокрытый, но все же неприметно источающий гной.
Словом, Елизавету просто трясло при виде Ефимьи. Даже капли сочувствия к ней она не испытывала, хотя та недавно совсем осиротела.
Отец ее, сапожник, пришедший в Россию из Польши (а откуда он туда прибыл, бог весть!), недолго прожил после смерти жены: ненароком свалился с крыльца и сломал шею. Кумушки-соседки, правда, шептали, что тут дело нечистое, не иначе жена его с собой взяла: покойница, по слухам, была баба нехорошая, дьявольщиной занималась, от коровушек молоко отдаивала. А ежели ночами кто-то видел на улице черную свинью, то спешил скрыться и утром поставить в церкви свечку. Рассказывали: померла она странным образом: легла спать живая и здоровая – а поутру нашли ее посреди двора полумертвую, всю в крови; на шее и затылке страшные раны от собачьих зубов. Весь тот день она промучилась, к ночи начала помирать. Трудно мерла, сильно плохо ей было! Пред полуночью стала выкликать. Пена изо рта идет, а она кричит, кукарекает, хрюкает...
По совету сведущих людей земли принесли с роcстани трех дорог, намешали в кружку. Она выпила, но и это не помогло. Померла лишь, когда залезли на крышу и венец подняли. Да и то перед тем, как дух испустить, своим же домашним свинью подложила: перину, на которой помирала, велела спрятать в клеть и строго-настрого запретила на нее ложиться или продавать. А та перина была единственная в доме. Все спали на тощих тюфячках, но и теперь, знать, им на мягоньком не понежиться, если, конечно, не решат старой ведьмы ослушаться.
Народ верит, что ведьма – она и по смерти ведьма: из могилы, случается, встает, живых мучает... Некий предусмотрительный человек – видать, из тех, кому сапожничиха успела насолить, – тайком забил ей в могилу осиновый кол. И теперь ей нипочем было не подняться из гроба!
Однако, ведьма или не ведьма, сапожникова баба была родной матерью Ефимьи, и та очень тосковала после ее смерти. Когда ж схоронили отца, почти вовсе не уходила с кладбища.
* * *
Как-то раз, уже на пороге лета (черемуха тогда цвела), Елизавета не дождалась Федора на могилке Елагиных и решилась сама его поискать. Бродила, бродила меж холмиков, да вдруг вышла к сторожке.
Федора не было и здесь. На крыльце сидела огромная толстая баба с тяжелыми прямыми плечами и плоским неподвижным лицом. Елизавета ее уже как-то раз видела. Это была старшая дочь сапожника, Фимкина сестра, хотя большего несходства, чем между ними, было невозможно вообразить. Роднило их, кажется, лишь то, что обе уродились неряшливы до безобразия, и вид у них был такой, словно они засижены огромными навозными мухами.
Так вот, эта сестра сидела на крылечке Федорова домика, широко расставив шишковатые босые ноги и свесивши промеж них грязный подол, куда были ссыпаны семечки. Шелуху она сплевывала прямо на ступеньки, тупо глядя вдаль своими словно бы незрячими глазами. А Фимка стояла тут же и с неописуемой яростью кромсала ножом синюю мужскую рубаху. Лицо ее при сем было вовсе неподвижным, и Елизавету поразило внешнее равнодушие в соединении с ожесточенною работою быстро мелькающих рук. Нож был, по всему видать, тупой; ей приходилось прилагать большие усилия, чтобы справиться с крепкой тканью.
– Пропал... пропал мужик! – выкрикивала она хрипло, и Елизавета вспомнила, что уже слышала сие. – Пропал!
Елизавета замерла, с трудом подавляя внезапно возникшее желание вскочить на крыльцо и отвесить ополоумевшей бабе полновесную затрещину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17