ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Встала рядом, чтобы померяться. — Я тебе только до плеча. И имя твоё, Максим, означает — большой. — Сняла у него с глаз очки, надела себе. — Ой, ничего не вижу, — и тут же отдала.
Белое батистовое платье с лёгким вырезом на груди (он осмелился заглянуть за тот вырез), с короткими рукавчиками было ей, яркой брюнетке, очень к лицу. Лето только начиналось, а Мила успела уже обзавестись смуглым шоколадным загаром, какой бывает только у брюнеток. «Я как таитянка», — хвастала потом все время своим загаром.
Позднее, уже приглядевшись к Миле, Максим заметил, что её личико, прятавшееся в пышных чёрных волосах, было как бы составлено из двух контрастных частей. Детский круглый подбородок с ямочкой, ямочки на щеках, пухлый маленький рот, а над этим — высокий и сильный лоб с густыми бровями. Лицо одновременно и ребёнка, и мужчины. Она то по-детски цвела ямочками, то по-мужски строго и хмуро сводила брови.
Смеялась она звонко, заразительно, смех её вливался Максиму в душу животворным бальзамом, от него сердце щемило сладкой болью.
Дни, проведённые с нею, были ну просто какие-то многоцветные, словно на них лежали яркие радостные краски. Подвижная, как жужелица, категоричная в суждениях и уступчивая в поступках, порывистая — вот такая она была. Часто зачем-то ездила в Тверь, в Старицу, появлялась на два-три дня, словно вспыхивала молнией, ослепляла своей яркостью, энергией, красотой и опять исчезала. Она, конечно, видела, как влюблён в неё Максим, ей это нравилось, и она отвечала искренней приязнью, дарила поцелуи, правда, чаще всего на бегу, потому что всегда куда-нибудь спешила: из дому в сад, из сада в дом, на Волгу, причём часто тащила его за собой, и он был счастлив, что мог исполнять её просьбы, желания, капризы.
«Журавлик мой, — говорила она Максиму, имея в виду его долговязую фигуру. — Радуйся, я скоро тебя полюблю».
Каждый вечер на веранде пили чай. Тётка, полная, властная, бездетная женщина, этакая матрона, с закрученной в корону золотистой косой, садилась во главе стола. Её муж Илья, безвольный, хилый с виду выпивоха, за чаем почти все время молчал. При попытках втянуть его в разговор отнекивался: «Помолчу, так, глядишь, за умного сойду». Его бесцветные глаза, прикрытые припухшими синюшными веками, смотрели в стол, хмельная голова то и дело клонилась вниз, и ему нелегко было её удерживать. Лицо Ильи всегда было мрачно, как будто этот человек отродясь не видел ни чистого неба, ни ясного дня, ни доброй улыбки, ни разу не слышал доброго слова.
После ужина тётка играла на рояле, Мила пела. Максиму одному выпадало их слушать и хлопать в ладоши, ибо Илья всегда, едва начиналось музицирование, уходил в свою комнату и допивал там то, что не успел выпить за день.
Купались на Волге вместе, загорали порознь. Мила облюбовала для себя безлюдное местечко и жарилась на солнце нагишом. И без того смуглая, она, спустя какое-то время, сделалась чёрной, как негритянка. Вечерами, когда прогуливались в саду, лицо и руки её совсем растворялись в темноте и белое платье, казалось, двигалось само по себе, без человека, — фантастическое зрелище!
Милина комната находилась аккурат под комнатой Максима, и когда Мила, бывало, позовёт его, Максим, показывая свою ловкость — надо же было чем-то похвастать, — с балкончика перебирался на липу и спускался по ней вниз. Однажды и ей захотелось так же спуститься. Прошли через комнату Максима на балкон. Она оплела рукой его шею и сказала, глядя вдаль: «Однажды Овидий, будучи со своей любимой наедине, произнёс такие слова: мы вдвоём, нас большинство в мире. Понимаешь, Максим, мы вот сейчас тоже вдвоём, и мы — большинство. Большинство!» Наклонила его голову и поцеловала горячо и коротко. Он хотел было тоже её поцеловать, но она ловко увернулась, встала на перила, перебралась на сук и куда проворнее, чем он, слезла вниз.
Это длилось три недели. Однажды тётка Анфиса известила, что из Петербурга приедет погостить её родич, молодой человек, корнет, только что окончивший кавалерийское училище. Он, как выяснилось, был какой-то роднёй и Максиму с Милой, правда, далёкой. Максим воспринял новость ревниво. Ещё не повидав корнета, уже возненавидел его как возможного соперника и молил бога, чтобы тот офицерик не приехал. Пусть бы его не отпустили, пусть бы началась война и полк корнета отправился бы на фронт…
Но войны не было, отпуск корнету положен был по закону, и тот молоденький офицерик приехал. Не в кавалерийском мундире, а в штатском, стройный, гибкий, каким и должен быть корнет. Он был франт, щёголь до мозга костей, от пуховой шляпы до ногтей с маникюром, от шёлкового галстука с бриллиантовой капелькой на золотой булавке до модных лаковых штиблет. Он то бывал легкомыслен, дурашливо весел и из-за какого-то пустяка, вовсе не смешного, мог хохотать, складываясь чуть ли не пополам, то вдруг становился капризным, злым и тогда походил на нервного, избалованного ребёнка. Но последнее случалось редко — чаще был весёлым и возбуждённым.
«Други мои, други, — хватал он за руки Максима и Милу, — жизнь прекрасна! Вперёд, други, навстречу нашим мечтам, которые вот там, за горизонтом. Ур-ра!» И они втроём, держась за руки, бежали по лугу туда, где синел край небесного купола, будто бы там и впрямь были их мечты, уже осуществлённые.
Как-то Мила сказала корнету, его звали Илларион Шилин: «Ларик, если, не приведи бог, будет война, ты первый вот так же бездумно и ринешься в рубку и первым погибнешь». — «Я верный сын своего отечества, и кому-то надо же погибнуть первым», — ответил тот. Синие глаза его потемнели, лицо стало хмурым, словно на него легла тень, и бриллиантовая капелька на галстуке тоже, казалось, потемнела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Белое батистовое платье с лёгким вырезом на груди (он осмелился заглянуть за тот вырез), с короткими рукавчиками было ей, яркой брюнетке, очень к лицу. Лето только начиналось, а Мила успела уже обзавестись смуглым шоколадным загаром, какой бывает только у брюнеток. «Я как таитянка», — хвастала потом все время своим загаром.
Позднее, уже приглядевшись к Миле, Максим заметил, что её личико, прятавшееся в пышных чёрных волосах, было как бы составлено из двух контрастных частей. Детский круглый подбородок с ямочкой, ямочки на щеках, пухлый маленький рот, а над этим — высокий и сильный лоб с густыми бровями. Лицо одновременно и ребёнка, и мужчины. Она то по-детски цвела ямочками, то по-мужски строго и хмуро сводила брови.
Смеялась она звонко, заразительно, смех её вливался Максиму в душу животворным бальзамом, от него сердце щемило сладкой болью.
Дни, проведённые с нею, были ну просто какие-то многоцветные, словно на них лежали яркие радостные краски. Подвижная, как жужелица, категоричная в суждениях и уступчивая в поступках, порывистая — вот такая она была. Часто зачем-то ездила в Тверь, в Старицу, появлялась на два-три дня, словно вспыхивала молнией, ослепляла своей яркостью, энергией, красотой и опять исчезала. Она, конечно, видела, как влюблён в неё Максим, ей это нравилось, и она отвечала искренней приязнью, дарила поцелуи, правда, чаще всего на бегу, потому что всегда куда-нибудь спешила: из дому в сад, из сада в дом, на Волгу, причём часто тащила его за собой, и он был счастлив, что мог исполнять её просьбы, желания, капризы.
«Журавлик мой, — говорила она Максиму, имея в виду его долговязую фигуру. — Радуйся, я скоро тебя полюблю».
Каждый вечер на веранде пили чай. Тётка, полная, властная, бездетная женщина, этакая матрона, с закрученной в корону золотистой косой, садилась во главе стола. Её муж Илья, безвольный, хилый с виду выпивоха, за чаем почти все время молчал. При попытках втянуть его в разговор отнекивался: «Помолчу, так, глядишь, за умного сойду». Его бесцветные глаза, прикрытые припухшими синюшными веками, смотрели в стол, хмельная голова то и дело клонилась вниз, и ему нелегко было её удерживать. Лицо Ильи всегда было мрачно, как будто этот человек отродясь не видел ни чистого неба, ни ясного дня, ни доброй улыбки, ни разу не слышал доброго слова.
После ужина тётка играла на рояле, Мила пела. Максиму одному выпадало их слушать и хлопать в ладоши, ибо Илья всегда, едва начиналось музицирование, уходил в свою комнату и допивал там то, что не успел выпить за день.
Купались на Волге вместе, загорали порознь. Мила облюбовала для себя безлюдное местечко и жарилась на солнце нагишом. И без того смуглая, она, спустя какое-то время, сделалась чёрной, как негритянка. Вечерами, когда прогуливались в саду, лицо и руки её совсем растворялись в темноте и белое платье, казалось, двигалось само по себе, без человека, — фантастическое зрелище!
Милина комната находилась аккурат под комнатой Максима, и когда Мила, бывало, позовёт его, Максим, показывая свою ловкость — надо же было чем-то похвастать, — с балкончика перебирался на липу и спускался по ней вниз. Однажды и ей захотелось так же спуститься. Прошли через комнату Максима на балкон. Она оплела рукой его шею и сказала, глядя вдаль: «Однажды Овидий, будучи со своей любимой наедине, произнёс такие слова: мы вдвоём, нас большинство в мире. Понимаешь, Максим, мы вот сейчас тоже вдвоём, и мы — большинство. Большинство!» Наклонила его голову и поцеловала горячо и коротко. Он хотел было тоже её поцеловать, но она ловко увернулась, встала на перила, перебралась на сук и куда проворнее, чем он, слезла вниз.
Это длилось три недели. Однажды тётка Анфиса известила, что из Петербурга приедет погостить её родич, молодой человек, корнет, только что окончивший кавалерийское училище. Он, как выяснилось, был какой-то роднёй и Максиму с Милой, правда, далёкой. Максим воспринял новость ревниво. Ещё не повидав корнета, уже возненавидел его как возможного соперника и молил бога, чтобы тот офицерик не приехал. Пусть бы его не отпустили, пусть бы началась война и полк корнета отправился бы на фронт…
Но войны не было, отпуск корнету положен был по закону, и тот молоденький офицерик приехал. Не в кавалерийском мундире, а в штатском, стройный, гибкий, каким и должен быть корнет. Он был франт, щёголь до мозга костей, от пуховой шляпы до ногтей с маникюром, от шёлкового галстука с бриллиантовой капелькой на золотой булавке до модных лаковых штиблет. Он то бывал легкомыслен, дурашливо весел и из-за какого-то пустяка, вовсе не смешного, мог хохотать, складываясь чуть ли не пополам, то вдруг становился капризным, злым и тогда походил на нервного, избалованного ребёнка. Но последнее случалось редко — чаще был весёлым и возбуждённым.
«Други мои, други, — хватал он за руки Максима и Милу, — жизнь прекрасна! Вперёд, други, навстречу нашим мечтам, которые вот там, за горизонтом. Ур-ра!» И они втроём, держась за руки, бежали по лугу туда, где синел край небесного купола, будто бы там и впрямь были их мечты, уже осуществлённые.
Как-то Мила сказала корнету, его звали Илларион Шилин: «Ларик, если, не приведи бог, будет война, ты первый вот так же бездумно и ринешься в рубку и первым погибнешь». — «Я верный сын своего отечества, и кому-то надо же погибнуть первым», — ответил тот. Синие глаза его потемнели, лицо стало хмурым, словно на него легла тень, и бриллиантовая капелька на галстуке тоже, казалось, потемнела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53