ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
— прикрикнул я.
— На, — пацаненок протянул пистолет мне. Я перевел дыхание, поставив пистолет на предохранитель. Ласково пнул ногой сорок пятого размера задержанного. Поднял его и поволок к корпусу. Он шел как пьяный. Потом начал упираться. И тогда получил по хребту кулачищем размером с пивную кружку.
У Женьки проблем с задержанными не было. Он прикова их к батарее и теперь ждал машину из местного отделения.
Наручники были наши. Советские. По дороге Реваз их порвал, и его тогда опутали веревкой — оно надежнее.
— Покушение на жизнь сотрудника милиции. Знаешь, сколько светит? — спросил я Реваза.
Тот с кряхтеньем напрягся, пробуя на прочность очередные наручники. И с вызовом сказал:
— Что ты мне поешь? Докажи.
— Доказать? Реваз, я тебе все докажу. В том числе изнасилование малолетних и потраву посевов. Было бы желание.
— Слушай, опер, — говорил он с сильным акцентом и иногда начинал коверкать слова, когда особенно волновался. — Я не маленький мальчик. Я — Реваз Большой. За свое — отвечу.
— Вот и отвечай быстрее. И иди в камеру. А то Горюнин по тебе соскучился.
Реваз сжал кулаки. Снова попробовал наручники на прочность. И произнес злобно:
— Он заложил?
Я только развел руками — мол, а это требуется объяснять?
— Ишак… Я его маму! — заорал Реваз, вскочил. Я толкнул его в грудь и спровадил обратно на диванчик, стоявший рядом с письменным столом.
Для допроса мне отвели тесный кабинет в местном отделе милиции, обслуживающем территорию тридцать шестой больницы. Две такие туши, как наши, были для него великоваты, и воздуха не хватало.
— Как ты с Горюниным познакомился? — спросил я.
— Он директором промтоварного магазина был. Левый товар из Грузии в его магазин гнали. Деньги задолжал он. Я разбираться приезжал. Разобрался. Потом подружились.
— Когда это было?
— Одиннадцать лет… Одиннадцать… Я молодой был… Сейчас старый. Сейчас много прожито… Сейчас я устал, да. Понимаешь, устал я…
— Понимаю. Перетрудился в борьбе с чужой собственностью.
— Э, что мент поймет, — покачал он головой.
— Ты когда в последний раз вышел?
— Гамсахурдиа выпустил. Президент наш первый, я его маму!… Спросил, кто хочет за Грузию биться? Кто хотел, того из нашей зоны освободили. И в волчью шкуру одели.
— Как?
— В ментовскую форму, да… И мне, вору, ментовскую форму дали. И справку об освобождении мне дали. И в Цхинвали на войну меня послали. Я хотел на войну?
— Вряд ли.
— Я не хотел на войну. Я сбежал с войны. Я сбросил волчью шкуру и бежал в Россию с этой проклятой войны. Россия — большая. Грузия — маленькая. Что мне делать в Грузии?
— Может, зря бежал? — поинтересовался я. — Ваши в Грузии неплохо поживились. Воля вольная, уркаганская.
— Воля, — согласился он. — Кореша, которые не сбежали как я, рассказывали, как там вольно жилось. Село осетинское занимаешь. И сразу в дома, что побогаче. Заходишь и берешь. Заходишь и берешь. И никто тебе не возражает, никто псов по твоему следу не пускает. Это ведь не грабеж. Это трофей. Потом в школу всех мужчин сгоняешь. И через одного в лоб из автомата. Это не убийство. Это война… И все награбленное — на биржу черную. Это в грузинских селах дома были, куда все свозилось. Думаешь, это барышничество было? Нет. Это тоже трофеи! Меня сажали куда за меньшее. А тут — можно все. Я их маму…
— Да, твои кореша там отличились.
— А потом Гамсахурдиа, я его маму, свергли. И еще лучше стало. В Тбилиси — камуфляж надеваешь, свободной нашей стране присягаешь, — и машину ночью останавливаешь. Нет, ты не бандит. Ты — «мхедриони», ты воин за демократию Грузии. Кто против? Тому в лоб из автомата. Машину берешь… В квартиру заходишь. Богатый человек там. Дашь, богатый человек, деньги на демократию Грузии? Не дашь?.. Даст — кто откажется?.. Брата моего двоюродного так убили, я их маму!.. Потом Абхазия… Слушай, мент, не поверишь — там даже трубы из домов вывозили. Так хорошо всем было. Заложников брали, потом стреляли. Женщина, ребенок — всех стреляли. Никого не жалко. Демократия Грузии…
— Были времена, — кивнул я.
— А мне — во где те времена, — он провел руками в наручниках себя по горлу. — Может, тебе, мент, нравится людей стрелять. А я не палач. Я — вор!
— Вор, вор, — успокоил я его. — Так чего ж ты, вор, троих на Фрунзенской набережной из пистолета расхлопал?
— Что? — вытаращился Реваз Большой на меня.
— Семья профессора Тарлаева. Всю ты ее вывел. Никого не оставил. Как же ты так, вор? — насмешливо спросили.
— Не я! — крикнул он.
— Брось. У нас есть кому опознать. И на следах докажем. И подельники твои поплывут — факт. Так что идти тебе, Ре-ваз Большой, минимум на пожизненное, если смертную казнь вновь не введут.
— Э, мент, это не мое, — я видел, что на его лбу выступила испарина, он вытер ее скованными руками. И как-то сразу осунулся. — Хлебом клянусь!
— Да хоть всем урожаем. И всеми предками. Тебе это не поможет.
— Не мое!
— А что твое?
— Марат Гольдштайн, я его маму, — кореш Горюнина — мое. А это — не мое.
— Ладно, пиши, — я подошел к нему, расстегнул наручники, пододвинул лист бумаги.
— Что писать?
— Чистуху. «Раскаиваюсь в совершении преступления. За мной числится то-то и то-то. На Фрунзенской набережной трупы не мои».
— Ладно. Что мое — то мое.
Он начал выводить аккуратно слова. Я надиктовывал ему некоторые моменты. Это заняло с полчаса. Писал он медленно, покусывая ручку — хорошо, что не мою — я ее нашел на столе.
— Так что насчет Фрунзенской? — спросил я, беря чистосердечное признание.
— Опять, да? Я тебе не говорил, да? Я же говорил! Говорил, что не мы!
— Говорить мало.
— Картины там, да?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
— На, — пацаненок протянул пистолет мне. Я перевел дыхание, поставив пистолет на предохранитель. Ласково пнул ногой сорок пятого размера задержанного. Поднял его и поволок к корпусу. Он шел как пьяный. Потом начал упираться. И тогда получил по хребту кулачищем размером с пивную кружку.
У Женьки проблем с задержанными не было. Он прикова их к батарее и теперь ждал машину из местного отделения.
Наручники были наши. Советские. По дороге Реваз их порвал, и его тогда опутали веревкой — оно надежнее.
— Покушение на жизнь сотрудника милиции. Знаешь, сколько светит? — спросил я Реваза.
Тот с кряхтеньем напрягся, пробуя на прочность очередные наручники. И с вызовом сказал:
— Что ты мне поешь? Докажи.
— Доказать? Реваз, я тебе все докажу. В том числе изнасилование малолетних и потраву посевов. Было бы желание.
— Слушай, опер, — говорил он с сильным акцентом и иногда начинал коверкать слова, когда особенно волновался. — Я не маленький мальчик. Я — Реваз Большой. За свое — отвечу.
— Вот и отвечай быстрее. И иди в камеру. А то Горюнин по тебе соскучился.
Реваз сжал кулаки. Снова попробовал наручники на прочность. И произнес злобно:
— Он заложил?
Я только развел руками — мол, а это требуется объяснять?
— Ишак… Я его маму! — заорал Реваз, вскочил. Я толкнул его в грудь и спровадил обратно на диванчик, стоявший рядом с письменным столом.
Для допроса мне отвели тесный кабинет в местном отделе милиции, обслуживающем территорию тридцать шестой больницы. Две такие туши, как наши, были для него великоваты, и воздуха не хватало.
— Как ты с Горюниным познакомился? — спросил я.
— Он директором промтоварного магазина был. Левый товар из Грузии в его магазин гнали. Деньги задолжал он. Я разбираться приезжал. Разобрался. Потом подружились.
— Когда это было?
— Одиннадцать лет… Одиннадцать… Я молодой был… Сейчас старый. Сейчас много прожито… Сейчас я устал, да. Понимаешь, устал я…
— Понимаю. Перетрудился в борьбе с чужой собственностью.
— Э, что мент поймет, — покачал он головой.
— Ты когда в последний раз вышел?
— Гамсахурдиа выпустил. Президент наш первый, я его маму!… Спросил, кто хочет за Грузию биться? Кто хотел, того из нашей зоны освободили. И в волчью шкуру одели.
— Как?
— В ментовскую форму, да… И мне, вору, ментовскую форму дали. И справку об освобождении мне дали. И в Цхинвали на войну меня послали. Я хотел на войну?
— Вряд ли.
— Я не хотел на войну. Я сбежал с войны. Я сбросил волчью шкуру и бежал в Россию с этой проклятой войны. Россия — большая. Грузия — маленькая. Что мне делать в Грузии?
— Может, зря бежал? — поинтересовался я. — Ваши в Грузии неплохо поживились. Воля вольная, уркаганская.
— Воля, — согласился он. — Кореша, которые не сбежали как я, рассказывали, как там вольно жилось. Село осетинское занимаешь. И сразу в дома, что побогаче. Заходишь и берешь. Заходишь и берешь. И никто тебе не возражает, никто псов по твоему следу не пускает. Это ведь не грабеж. Это трофей. Потом в школу всех мужчин сгоняешь. И через одного в лоб из автомата. Это не убийство. Это война… И все награбленное — на биржу черную. Это в грузинских селах дома были, куда все свозилось. Думаешь, это барышничество было? Нет. Это тоже трофеи! Меня сажали куда за меньшее. А тут — можно все. Я их маму…
— Да, твои кореша там отличились.
— А потом Гамсахурдиа, я его маму, свергли. И еще лучше стало. В Тбилиси — камуфляж надеваешь, свободной нашей стране присягаешь, — и машину ночью останавливаешь. Нет, ты не бандит. Ты — «мхедриони», ты воин за демократию Грузии. Кто против? Тому в лоб из автомата. Машину берешь… В квартиру заходишь. Богатый человек там. Дашь, богатый человек, деньги на демократию Грузии? Не дашь?.. Даст — кто откажется?.. Брата моего двоюродного так убили, я их маму!.. Потом Абхазия… Слушай, мент, не поверишь — там даже трубы из домов вывозили. Так хорошо всем было. Заложников брали, потом стреляли. Женщина, ребенок — всех стреляли. Никого не жалко. Демократия Грузии…
— Были времена, — кивнул я.
— А мне — во где те времена, — он провел руками в наручниках себя по горлу. — Может, тебе, мент, нравится людей стрелять. А я не палач. Я — вор!
— Вор, вор, — успокоил я его. — Так чего ж ты, вор, троих на Фрунзенской набережной из пистолета расхлопал?
— Что? — вытаращился Реваз Большой на меня.
— Семья профессора Тарлаева. Всю ты ее вывел. Никого не оставил. Как же ты так, вор? — насмешливо спросили.
— Не я! — крикнул он.
— Брось. У нас есть кому опознать. И на следах докажем. И подельники твои поплывут — факт. Так что идти тебе, Ре-ваз Большой, минимум на пожизненное, если смертную казнь вновь не введут.
— Э, мент, это не мое, — я видел, что на его лбу выступила испарина, он вытер ее скованными руками. И как-то сразу осунулся. — Хлебом клянусь!
— Да хоть всем урожаем. И всеми предками. Тебе это не поможет.
— Не мое!
— А что твое?
— Марат Гольдштайн, я его маму, — кореш Горюнина — мое. А это — не мое.
— Ладно, пиши, — я подошел к нему, расстегнул наручники, пододвинул лист бумаги.
— Что писать?
— Чистуху. «Раскаиваюсь в совершении преступления. За мной числится то-то и то-то. На Фрунзенской набережной трупы не мои».
— Ладно. Что мое — то мое.
Он начал выводить аккуратно слова. Я надиктовывал ему некоторые моменты. Это заняло с полчаса. Писал он медленно, покусывая ручку — хорошо, что не мою — я ее нашел на столе.
— Так что насчет Фрунзенской? — спросил я, беря чистосердечное признание.
— Опять, да? Я тебе не говорил, да? Я же говорил! Говорил, что не мы!
— Говорить мало.
— Картины там, да?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39