ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Еврей. Профессия: Еврей. Год рождения: 1912. Год смерти: 1944», Так что мне тридцать два года. Для того, кто родился в 1912 г., иметь в 1966-м тридцать два года — это своего рода рекорд. Тут еще одно совпадение: я думаю о возрасте Христа. Между прочим, я часто думаю о Христе: мне нравится молодежь.
Инспектор Гут, специализирующийся по борьбе с преступлениями против нравственности, беседует с комиссаром. Я не очень слушаю, что он говорит, но в общем, кажется, понял: две важные особы, весьма и весьма влиятельные и в нашей земле, и в партии христианских демократов, просят срочно принять их. Шатцхен знать ничего не желает. Я чувствую: он весь напряжен, измотан, взвинчен. Уже какое-то время он на грани нервного срыва. Он стареет, и с каждым годом надежда освободиться и избавиться от меня тает прямо на глазах. Он начинает подозревать, что нас ничто не разлучит. По ночам он не спит, и мне, с моей желтой звездой, приходится сидеть на его кровати и нежно смотреть ему в глаза. Чем сильней он устает, тем неотвязней мое присутствие. Но я тут ничего не могу поделать, у меня это историческая наследственность. К легенде о Вечном жиде я добавил неожиданное продолжение: о Жиде имманентном, вездесущем, невыявленном, ассимилировавшемся, перемешавшемся с каждым атомом немецкого воздуха и немецкой земли. Я вам уже говорил: они натурализовали меня, предоставили мне гражданство. Мне не хватает только крылышек и розовой попки, чтобы стать ангелочком. Впрочем, вы же знаете, что произносят в биренштубах в окрестностях Бухенвальда, когда во время разговора внезапно воцаряется тишина: «Еврей прошел».
Но довольно бездельничать. Мой друг комиссар Шатц категорически отказывается принять «влиятельных персон», которые ждут на улице. Он ничего не желает слышать.
— Я же вам сказал: никого. Я никого не желаю видеть.
Никого? Я чувствую себя немножко уязвленным, но еще не вечер.
— Мне нужно сосредоточиться.
На столе бутылка шнапса. Шатц наливает стопку и заглатывает. Он ужасно много пьет. Я это очень не одобряю.
— Барон фон Привиц — один из самых могущественных людей в стране, — говорит Гут. — Ему принадлежит половина Рура.
— Плевать.
И Шатц опять опрокинул стопку. Я начинаю беспокоиться: этот прохвост пытается от меня избавиться.
— А что с журналистами? Они ждали всю ночь.
— Пусть пойдут и повесятся. Сперва они обвиняют полицию в бессилии, а когда мы засадили того пастуха — ну, который обнаружил последний труп, — они принимаются вопить, что мы, дескать, ищем козла отпущения. Новое что-нибудь есть?
Гут разочарованно разводит руками. Люблю этот жест у представителей власти. Когда полиция признает свою беспомощность, я испытываю ликование: надежда еще не пропала. Мне вдруг страшно захотелось пожевать рахат-лукума. Попрошу сейчас Шатцхена принести коробочку. Он никогда не отказывает мне в маленьких удовольствиях. Он очень любит делать мне небольшие подарки, надеясь задобрить меня. Как-то раз произошел просто страшно забавный случай. Был как раз праздник Хануки, и Шатц, который наизусть знает все наши праздники, приготовил для меня несколько самых любимых моих кошерных блюд. Он поставил их на поднос вместе с букетиком фиалок в вазочке и, стоя на коленях, протягивал мне поднос: я требовал, чтобы именно так он поступал в канун Шабеса и в дни наших праздников. Это наш, так сказать, дружеский протокол, он установился давным-давно, и Шатцхен аккуратно исполняет его. И вот представьте, в этот момент входит его квартирная хозяйка фрау Мюллер и видит, что комиссар полиции Шатц, стоя на коленях, смиренно предлагает блюдо с чолнтом и гефилте фиш еврею, которого нет; это так ее испугало, что ей стало дурно. После этого она старательно обходила Шатца стороной и всем рассказывала, что комиссар полиции тронулся в уме. Само собой, наши немножко особенные отношения никто не понимает. Поскольку мы с ним неразлучны, мы образуем свой тесный мирок, проникнуть в который непосвященному очень трудно; у Шатца ко мне, я бы так выразился, сентиментальная привязанность, хотя на ее счет я иллюзий не строю. Мне известно, что он регулярно ходит к психиатру, пытаясь избавиться от меня. Он-то воображает, будто я пребываю в неведении. Чтобы наказать его, я придумал довольно забавную штуку. Называется «звуковой эффект». Вместо того чтобы молча сидеть перед ним — с желтой звездой и лицом, обсыпанным известкой, — я устраиваю шум. Я делаю так, что он слышит голоса. Главным образом, голоса матерей, они особенно действуют на него. Нас было человек сорок, мы все находились в яме, которую сами выкопали, и, конечно, там были матери с детьми. Вот я и воспроизвожу для него с потрясающим реализмом — в искусстве я за реализм — вопли еврейских матерей за секунду до автоматных очередей, то есть когда они наконец-таки поняли, что их детей тоже не пощадят. В такие моменты мать-еврейка способна выдать тысячи децибеллов. Надо видеть, как мой друг вскакивает на постели — лицо белое как мел, глаза выпучены. Шум он ненавидит. Физиономия у него при этом просто жуткая.
Я не пожелал бы такой физиономии своим лучшим друзьям.
— Новое что-нибудь есть?
— Ничего, — отвечает Гут. — После сельского полицейского ничего. Судебно-медицинский эксперт считает, что он был убит раньше, чем ветеринар. Все то же самое: удар в сердце сзади, со спины. Я удвоил патрули.
— Надо будет попросить подкреплений из Ланца.
Мой друг вытирает лоб. Эта волна убийств — серьезный удар по нему. На карту поставлена его карьера. Если ему удастся арестовать преступника, он, несомненно, получит повышение. Ну а если нет, то — учитывая шумиху, поднятую прессой, — встает угроза досрочной отставки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
Инспектор Гут, специализирующийся по борьбе с преступлениями против нравственности, беседует с комиссаром. Я не очень слушаю, что он говорит, но в общем, кажется, понял: две важные особы, весьма и весьма влиятельные и в нашей земле, и в партии христианских демократов, просят срочно принять их. Шатцхен знать ничего не желает. Я чувствую: он весь напряжен, измотан, взвинчен. Уже какое-то время он на грани нервного срыва. Он стареет, и с каждым годом надежда освободиться и избавиться от меня тает прямо на глазах. Он начинает подозревать, что нас ничто не разлучит. По ночам он не спит, и мне, с моей желтой звездой, приходится сидеть на его кровати и нежно смотреть ему в глаза. Чем сильней он устает, тем неотвязней мое присутствие. Но я тут ничего не могу поделать, у меня это историческая наследственность. К легенде о Вечном жиде я добавил неожиданное продолжение: о Жиде имманентном, вездесущем, невыявленном, ассимилировавшемся, перемешавшемся с каждым атомом немецкого воздуха и немецкой земли. Я вам уже говорил: они натурализовали меня, предоставили мне гражданство. Мне не хватает только крылышек и розовой попки, чтобы стать ангелочком. Впрочем, вы же знаете, что произносят в биренштубах в окрестностях Бухенвальда, когда во время разговора внезапно воцаряется тишина: «Еврей прошел».
Но довольно бездельничать. Мой друг комиссар Шатц категорически отказывается принять «влиятельных персон», которые ждут на улице. Он ничего не желает слышать.
— Я же вам сказал: никого. Я никого не желаю видеть.
Никого? Я чувствую себя немножко уязвленным, но еще не вечер.
— Мне нужно сосредоточиться.
На столе бутылка шнапса. Шатц наливает стопку и заглатывает. Он ужасно много пьет. Я это очень не одобряю.
— Барон фон Привиц — один из самых могущественных людей в стране, — говорит Гут. — Ему принадлежит половина Рура.
— Плевать.
И Шатц опять опрокинул стопку. Я начинаю беспокоиться: этот прохвост пытается от меня избавиться.
— А что с журналистами? Они ждали всю ночь.
— Пусть пойдут и повесятся. Сперва они обвиняют полицию в бессилии, а когда мы засадили того пастуха — ну, который обнаружил последний труп, — они принимаются вопить, что мы, дескать, ищем козла отпущения. Новое что-нибудь есть?
Гут разочарованно разводит руками. Люблю этот жест у представителей власти. Когда полиция признает свою беспомощность, я испытываю ликование: надежда еще не пропала. Мне вдруг страшно захотелось пожевать рахат-лукума. Попрошу сейчас Шатцхена принести коробочку. Он никогда не отказывает мне в маленьких удовольствиях. Он очень любит делать мне небольшие подарки, надеясь задобрить меня. Как-то раз произошел просто страшно забавный случай. Был как раз праздник Хануки, и Шатц, который наизусть знает все наши праздники, приготовил для меня несколько самых любимых моих кошерных блюд. Он поставил их на поднос вместе с букетиком фиалок в вазочке и, стоя на коленях, протягивал мне поднос: я требовал, чтобы именно так он поступал в канун Шабеса и в дни наших праздников. Это наш, так сказать, дружеский протокол, он установился давным-давно, и Шатцхен аккуратно исполняет его. И вот представьте, в этот момент входит его квартирная хозяйка фрау Мюллер и видит, что комиссар полиции Шатц, стоя на коленях, смиренно предлагает блюдо с чолнтом и гефилте фиш еврею, которого нет; это так ее испугало, что ей стало дурно. После этого она старательно обходила Шатца стороной и всем рассказывала, что комиссар полиции тронулся в уме. Само собой, наши немножко особенные отношения никто не понимает. Поскольку мы с ним неразлучны, мы образуем свой тесный мирок, проникнуть в который непосвященному очень трудно; у Шатца ко мне, я бы так выразился, сентиментальная привязанность, хотя на ее счет я иллюзий не строю. Мне известно, что он регулярно ходит к психиатру, пытаясь избавиться от меня. Он-то воображает, будто я пребываю в неведении. Чтобы наказать его, я придумал довольно забавную штуку. Называется «звуковой эффект». Вместо того чтобы молча сидеть перед ним — с желтой звездой и лицом, обсыпанным известкой, — я устраиваю шум. Я делаю так, что он слышит голоса. Главным образом, голоса матерей, они особенно действуют на него. Нас было человек сорок, мы все находились в яме, которую сами выкопали, и, конечно, там были матери с детьми. Вот я и воспроизвожу для него с потрясающим реализмом — в искусстве я за реализм — вопли еврейских матерей за секунду до автоматных очередей, то есть когда они наконец-таки поняли, что их детей тоже не пощадят. В такие моменты мать-еврейка способна выдать тысячи децибеллов. Надо видеть, как мой друг вскакивает на постели — лицо белое как мел, глаза выпучены. Шум он ненавидит. Физиономия у него при этом просто жуткая.
Я не пожелал бы такой физиономии своим лучшим друзьям.
— Новое что-нибудь есть?
— Ничего, — отвечает Гут. — После сельского полицейского ничего. Судебно-медицинский эксперт считает, что он был убит раньше, чем ветеринар. Все то же самое: удар в сердце сзади, со спины. Я удвоил патрули.
— Надо будет попросить подкреплений из Ланца.
Мой друг вытирает лоб. Эта волна убийств — серьезный удар по нему. На карту поставлена его карьера. Если ему удастся арестовать преступника, он, несомненно, получит повышение. Ну а если нет, то — учитывая шумиху, поднятую прессой, — встает угроза досрочной отставки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75