ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
– Она заковыляла к веранде. – Правда, самовара-то нет у меня. Я в чугунке скипячу чаек да малинкой заварю. Уж не побрезгуй, касатик.
Проходя мимо ветел с конским черепом, я спросил:
– А эта штука зачем?
Она лукаво улыбнулась, выпячивая нижнюю губу:
– Старая примета – конская голова пчелу держит.
– А вы верите?
– Хочешь веришь, хочешь нет. Про бога не скажу – грешница. Но что-то нами повелевает.
В избе было сумрачно от низкого потолка, настланного из жердей. Стены хоть и были оштукатурены и побелены когда-то, но почернели от дыма. Пол, собранный из старых кадушечных досок, горбился волнами. Вся мебель в избе – и стол, и скамья, и кровать, и стул – были сбиты из березовых палок. Белая береста придавала им нарядность, даже своеобразную красоту.
– Кто это вам мастерил мебель? – спросил я.
– Все, что здесь сделано, от нижнего венца и кончая этой печью – все моими руками.
– Неужто никто вам не помог?
– Никто.
– И стропила сами ставили?
– Сама. На земле все разметила, вырубила. Потом сама и ставила.
– И сруб?
– И сруб рубила сама.
– И крышу одна крыла?
– Все одна. Сперва набросаю, потом залезу, утопчу… – Она вдруг растерла пальцами слезы по щекам. – Эх, господи боже мой! Я и в землянке нажилась, и по миру ходила, и в тюрьме насиделась…
Она отвернулась, отрывисто, глубоко всхлипывая, сняла с печки сухое полено и начала отщепывать лучины.
Огонь развела на шестке, чугунок с водой поставила на таган.
– Вот мой и самовар! А ты садись хоть в креслице, хоть на скамью.
– Спасибо! Я все дивлюсь, как это вы печь смогли сложить из битого кирпича.
– На иле. Ил у меня крепкий, как цемент. И не трескается от огня. Из пруда брала.
– Перевязки надо сделать, под выложить, небо – и все из половняка? – удивлялся я, разглядывая печь.
– Эх, родимый. Я этих печей-то в жизни сложила – не перечтешь, как волос на голове. Через эти печи вся моя жизнь скособочилась.
– Из-за печей?
– Да. С детства я обучилась этому ремеслу. А потом в селе лучшим печником была, по дворам ходила. Меня все знали. Вот и выдвинули. В ладоши нахлопали.
Она стояла у шестка, освещенная переменчивым пламенем, смотрела куда-то под ноги; высоко вздернутые, как наклеенные, седые брови придавали ей выражение мучительного недоумения.
– Сорвало меня, как скворечню с дерева, и наземь бросило. Так пустым ящиком и Осталась.
– Как же это произошло?
– Э-э, всего не расскажешь.
– Вы хоть пенсию получаете?
– Нет.
– Почему?
– Говорят, не за что.
– Кто говорит?
– Тарарышкин, председатель рика. Стажу, мол, рабочего не хватает.
– А колхоз?
– Колхоз у нас слабый. На трудодни нечего платить, не то что пенсии.
– Пусть платят как беспризорной!
– Тарарышкин говорит – на беспризорных у нас лимит. Жди, говорит, очереди.
– Что же вам предлагают?
– Иди в богадельню! А не хочешь – жди, когда государство установит пенсию колхозникам.
– Почему же в дом инвалидов не идете?
– Там от безделья да от тоски помрешь. А тут сама себе хозяйка.
Логика была, что называется, каменной – не сдвинешь. И я отступил.
– Кем же вы числитесь: рабочей, служащей, колхозницей?
– А никем.
– Документы хоть какие-нибудь сохранились?
– Да какие документы! От партии отказ получила. Трудовых книжек тогда еще не было. Вон, справка лежит, что в тюрьме отсидела. – Она выдвинула из стола грубо сколоченный ящик, достала маленький тряпичный сверток, подала мне. – Вот.
Я развернул тряпку. В ней и в самом деле хранилась справка, выданная Н-ским УРом, что гражданка Прошкина действительно отбывала срок заключения. Да две картонных желтеньких книжечки – одна с красным крестиком на обложке, вторая с крупной надписью – МОПР. Обе книжечки выписаны были на Прошкину еще в 1928 году, на разворотах были наклеены крошечные марки – уплата взносов. Да еще было в сверточке направление от райземотдела, выданное в июне 1931 года. В нем написано, что работник женсектора Прошкина Анна Ивановна направляется в село Еремеевку с рекомендацией председателем колхоза.
– Как вы сохранили все это?
– А тетка твоя сохранила. Когда меня держали под следствием, она ко мне ходила, передачи приносила. Я и передала ей эти бумаги. А возвратилась – первым делом к ней. Разве она не рассказывала тебе?
– Рассказывала…
Я вспомнил теткин рассказ: «Скребется вечером у двери. Кто такой, думаю. Курица или кошка приблудная?.. Открываю – стоит нищенка в телогрейке, и сума тощая. Сейчас подам, говорю. А она мне: „Анна Ивановна, неужто не узнаешь?“ – „Тезка, ты, что ли?“ – „Я, Анюта, я…“ А сама плачет, рекой заливается. Неделю прожила у меня и ушла. „Живи еще“. – „Нет, у каждого воробья и то свое гнездо. А у меня еще руки-ноги есть, слава богу“. Так и ушла…»
– А вы бы сами рассказали мне, Анна Ивановна?
– Рассказать-то можно, отчего ж не рассказать? Если еще и не рассказывать, так совсем озвереешь. Я тут говорю только с утками да с канками, а с людьми все ругаюсь.
Она поставила вскипевший чугунок на стол, достала откуда-то из-под стола два граненых стакана. Они так густо запылились, что пролежали нетронутыми, должно быть, не менее года. Сначала она обтерла их пальцем, потом грязной отымалкой, висевшей возле шестка, наконец сильно дунула в каждый и поставила на стол.
– Я сама из кружки пью. Гостей у меня не бывает, разве что Анна Ивановна приедет раз в году, сено купит. А медок у меня свежий, сотовый. Пей, родимый, пей.
Мед она принесла в глиняной чашке, поверху лежали две маленьких лопаточки, вытесанных из лутошки. Сама пить не стала; все глядела своими блеклыми, немигающими глазками куда-то себе под ноги; так же высоко вздернуты были ее недвижные брови, и печать мучительного недоумения лежала на лице ее.
1 2 3 4 5 6 7 8
Проходя мимо ветел с конским черепом, я спросил:
– А эта штука зачем?
Она лукаво улыбнулась, выпячивая нижнюю губу:
– Старая примета – конская голова пчелу держит.
– А вы верите?
– Хочешь веришь, хочешь нет. Про бога не скажу – грешница. Но что-то нами повелевает.
В избе было сумрачно от низкого потолка, настланного из жердей. Стены хоть и были оштукатурены и побелены когда-то, но почернели от дыма. Пол, собранный из старых кадушечных досок, горбился волнами. Вся мебель в избе – и стол, и скамья, и кровать, и стул – были сбиты из березовых палок. Белая береста придавала им нарядность, даже своеобразную красоту.
– Кто это вам мастерил мебель? – спросил я.
– Все, что здесь сделано, от нижнего венца и кончая этой печью – все моими руками.
– Неужто никто вам не помог?
– Никто.
– И стропила сами ставили?
– Сама. На земле все разметила, вырубила. Потом сама и ставила.
– И сруб?
– И сруб рубила сама.
– И крышу одна крыла?
– Все одна. Сперва набросаю, потом залезу, утопчу… – Она вдруг растерла пальцами слезы по щекам. – Эх, господи боже мой! Я и в землянке нажилась, и по миру ходила, и в тюрьме насиделась…
Она отвернулась, отрывисто, глубоко всхлипывая, сняла с печки сухое полено и начала отщепывать лучины.
Огонь развела на шестке, чугунок с водой поставила на таган.
– Вот мой и самовар! А ты садись хоть в креслице, хоть на скамью.
– Спасибо! Я все дивлюсь, как это вы печь смогли сложить из битого кирпича.
– На иле. Ил у меня крепкий, как цемент. И не трескается от огня. Из пруда брала.
– Перевязки надо сделать, под выложить, небо – и все из половняка? – удивлялся я, разглядывая печь.
– Эх, родимый. Я этих печей-то в жизни сложила – не перечтешь, как волос на голове. Через эти печи вся моя жизнь скособочилась.
– Из-за печей?
– Да. С детства я обучилась этому ремеслу. А потом в селе лучшим печником была, по дворам ходила. Меня все знали. Вот и выдвинули. В ладоши нахлопали.
Она стояла у шестка, освещенная переменчивым пламенем, смотрела куда-то под ноги; высоко вздернутые, как наклеенные, седые брови придавали ей выражение мучительного недоумения.
– Сорвало меня, как скворечню с дерева, и наземь бросило. Так пустым ящиком и Осталась.
– Как же это произошло?
– Э-э, всего не расскажешь.
– Вы хоть пенсию получаете?
– Нет.
– Почему?
– Говорят, не за что.
– Кто говорит?
– Тарарышкин, председатель рика. Стажу, мол, рабочего не хватает.
– А колхоз?
– Колхоз у нас слабый. На трудодни нечего платить, не то что пенсии.
– Пусть платят как беспризорной!
– Тарарышкин говорит – на беспризорных у нас лимит. Жди, говорит, очереди.
– Что же вам предлагают?
– Иди в богадельню! А не хочешь – жди, когда государство установит пенсию колхозникам.
– Почему же в дом инвалидов не идете?
– Там от безделья да от тоски помрешь. А тут сама себе хозяйка.
Логика была, что называется, каменной – не сдвинешь. И я отступил.
– Кем же вы числитесь: рабочей, служащей, колхозницей?
– А никем.
– Документы хоть какие-нибудь сохранились?
– Да какие документы! От партии отказ получила. Трудовых книжек тогда еще не было. Вон, справка лежит, что в тюрьме отсидела. – Она выдвинула из стола грубо сколоченный ящик, достала маленький тряпичный сверток, подала мне. – Вот.
Я развернул тряпку. В ней и в самом деле хранилась справка, выданная Н-ским УРом, что гражданка Прошкина действительно отбывала срок заключения. Да две картонных желтеньких книжечки – одна с красным крестиком на обложке, вторая с крупной надписью – МОПР. Обе книжечки выписаны были на Прошкину еще в 1928 году, на разворотах были наклеены крошечные марки – уплата взносов. Да еще было в сверточке направление от райземотдела, выданное в июне 1931 года. В нем написано, что работник женсектора Прошкина Анна Ивановна направляется в село Еремеевку с рекомендацией председателем колхоза.
– Как вы сохранили все это?
– А тетка твоя сохранила. Когда меня держали под следствием, она ко мне ходила, передачи приносила. Я и передала ей эти бумаги. А возвратилась – первым делом к ней. Разве она не рассказывала тебе?
– Рассказывала…
Я вспомнил теткин рассказ: «Скребется вечером у двери. Кто такой, думаю. Курица или кошка приблудная?.. Открываю – стоит нищенка в телогрейке, и сума тощая. Сейчас подам, говорю. А она мне: „Анна Ивановна, неужто не узнаешь?“ – „Тезка, ты, что ли?“ – „Я, Анюта, я…“ А сама плачет, рекой заливается. Неделю прожила у меня и ушла. „Живи еще“. – „Нет, у каждого воробья и то свое гнездо. А у меня еще руки-ноги есть, слава богу“. Так и ушла…»
– А вы бы сами рассказали мне, Анна Ивановна?
– Рассказать-то можно, отчего ж не рассказать? Если еще и не рассказывать, так совсем озвереешь. Я тут говорю только с утками да с канками, а с людьми все ругаюсь.
Она поставила вскипевший чугунок на стол, достала откуда-то из-под стола два граненых стакана. Они так густо запылились, что пролежали нетронутыми, должно быть, не менее года. Сначала она обтерла их пальцем, потом грязной отымалкой, висевшей возле шестка, наконец сильно дунула в каждый и поставила на стол.
– Я сама из кружки пью. Гостей у меня не бывает, разве что Анна Ивановна приедет раз в году, сено купит. А медок у меня свежий, сотовый. Пей, родимый, пей.
Мед она принесла в глиняной чашке, поверху лежали две маленьких лопаточки, вытесанных из лутошки. Сама пить не стала; все глядела своими блеклыми, немигающими глазками куда-то себе под ноги; так же высоко вздернуты были ее недвижные брови, и печать мучительного недоумения лежала на лице ее.
1 2 3 4 5 6 7 8