ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Он со смешным отчаянием и огорчением искал разрешения новых, еще незнакомых ему трюков, слух о которых доходил до отцовского балагана, и упрямо добивался намеченной цели, пока не достигал ее. И первым его вопросом к актерам повстречавшейся на дороге труппы бывал всегда:
«Ну, как, – есть в Париже какой-нибудь новый трюк?»
Он проводил беспокойные, каторжные ночи, когда в кошмарах, вызванных усталостью, вновь повторяется дневная работа, – ночи битв с матрацем, в течение которых тело Джанни продолжало делать во сне неистовые гимнастические упражнения.
* * *
Второй сын был пока еще только грудным младенцем, которого мать, в своем узком и замкнутом материнстве, упрямилась кормить почти до трехлетнего возраста, так что можно было наблюдать, как мальчуган покидает детей, с которыми играл, чтобы пойти пососать грудь, а потом вновь бегом возвращается к своим маленьким товарищам.
* * *
Сила в кротости и безобидности – таков был Геркулес труппы, чрезвычайно ленивый и скупой на движения, когда не работал. Его постоянно видели в распластанных позах, он давил осевшим тяжелым туловищем стулья и лавки, трещавшие под ним; в лице его была доля свирепой животности фавнов Прюдона, а во рту, обычно полуоткрытом, виднелись волчьи зубы. Он обладал необыкновенным аппетитом, который ничто не могло удовлетворить, и утверждал, что в течение всей своей жизни ни разу не наелся досыта и был оттого всегда грустен наподобие желудка, который вечно чувствует в себе пустоту.
* * *
У паяца, с бритым, как у шелудивого, черепом, была одна из тех средневековых голов, несколько моделей которых художнику Лейсу еще удалось найти для своих полотен в старинном австрийском Брабанте. Можно было бы сказать, что это черты жалкого первобытного человечества, находящиеся в стадии формирования: глаза казались влитыми в веки как попало, нос состоял из приплюснутого куска мяса, рот казался отверстием бесформенной глиняной посудины, лицо напоминало недоноска и было грязного, темного цвета. И уродец этот был исподтишка злым, сварливым, придирчивым, крал еду, оставленную на завтра, и все, что валялось без присмотра. Его уже раз двадцать выгнали бы из труппы, если бы не покровительство Степаниды, чувствовавшей тайную и странную симпатию к человеку, в котором она находила наклонности к злобной хитрости и воровству, свойственные ее племени. Агапиту Кошгрю нравилось мучить животных, своими прикосновениями во время парадов он старался причинить им боль, и даже его балаганная ирония, казалось, хранила злобный отзвук всех полученных им безобидных пинков в зад. Несчастным избранником паяца был в особенности Алкид, которого он изводил, мучил, приводил в отчаяние всевозможными дьявольскими выдумками, он уязвлял самые чувствительные места глупого силача, а тот не решался отомстить за себя из боязни одним ударом убить мучителя. И слабый безжалостно злоупотреблял своим преимуществом над огромным страстотерпцем. Однако иногда случалось, что Рабастенс, выйдя из терпения, смахивал паяца легоньким шлепком полумертвой руки. Тогда Агапит Кошгрю принимался жалобно плакать крокодиловыми слезами, становился отвратительно гротескным, благодаря детским ужимкам огорченного лица и уморительным дурацким движениям, к которым в течение всей жизни ремесло приучало его тело. Но вскоре он усаживался возле своего недруга, прижимался к нему с таким расчетом, чтобы воспрепятствовать второму шлепку, и, защитившись таким образом, беспрепятственно долбил его в бок маленькими злобными ударами локтя, называл его большим трусом и долго сидел, прижавшись к нему, заплаканный и сопливый.
* * *
Тромбонист был бедным малым, живущим в такой глубокой нищете (обычной для низших профессий искусства), что самые сумасбродные его желания не шли дальше того, как бы при получке жалованья добыть себе полчашки кофея с рюмочкой водки. Это было пределом его стремлений. И вот этот артист, так мало получавший, не имевший даже рубашки, артист, особа которого состояла из одежды, где было больше сала, чем шерсти, к тому же свалявшейся, и из башмаков с отставшими подметками и торчащими из них гвоздями, благодаря чему казалось, что он ходит на полуразинутой челюсти акулы. – этот человек, столь убогий, был счастлив! Он был в дружеских отношениях с любимым существом, которое платило ему тем же и заставляло его забывать все, вплоть до злобных выходок паяца. Он жил в дружбе с цирковым пуделем, который вследствие болезни, сильно напоминавшей заболевание человеческого мозга, страдал припадками внезапной потери памяти – потери столь полной, что пришлось отказаться от его хитроумных фокусов, которые он исполнял, пока был здоров; а тромбонист, к тому же мало избалованный любовью себе подобных, – как мужчин, так и женщин, – настолько привязался к бедной суке, теперь почти всегда недомогающей, что, когда замечал особенно резкую красноту ее глаз, лишал себя благословенной чашки кофея, на которую копил несколько дней по су, и покупал собаке слабительного. За это – не за слабительное, которое Ларифлетта не любила, а за все заботы, сопровождавшие очищение ее желудка, – собака-инвалид в минуты облегчения благодарила своего благодетеля взглядом, выражавшим всю нежность, какую только способны передать глаза животного, благодарила его даже признательной улыбкой, обнажавшей все ее зубы, – да, улыбкой, так как сука эта умела улыбаться. И вся труппа, бывшая свидетельницей нижеследующего случая, могла бы подтвердить это. Однажды утром на поставленной на землю печке тромбонист разогревал что-то в кастрюльке, хорошо знакомой Ларифлетте;
1 2 3 4 5 6 7 8
«Ну, как, – есть в Париже какой-нибудь новый трюк?»
Он проводил беспокойные, каторжные ночи, когда в кошмарах, вызванных усталостью, вновь повторяется дневная работа, – ночи битв с матрацем, в течение которых тело Джанни продолжало делать во сне неистовые гимнастические упражнения.
* * *
Второй сын был пока еще только грудным младенцем, которого мать, в своем узком и замкнутом материнстве, упрямилась кормить почти до трехлетнего возраста, так что можно было наблюдать, как мальчуган покидает детей, с которыми играл, чтобы пойти пососать грудь, а потом вновь бегом возвращается к своим маленьким товарищам.
* * *
Сила в кротости и безобидности – таков был Геркулес труппы, чрезвычайно ленивый и скупой на движения, когда не работал. Его постоянно видели в распластанных позах, он давил осевшим тяжелым туловищем стулья и лавки, трещавшие под ним; в лице его была доля свирепой животности фавнов Прюдона, а во рту, обычно полуоткрытом, виднелись волчьи зубы. Он обладал необыкновенным аппетитом, который ничто не могло удовлетворить, и утверждал, что в течение всей своей жизни ни разу не наелся досыта и был оттого всегда грустен наподобие желудка, который вечно чувствует в себе пустоту.
* * *
У паяца, с бритым, как у шелудивого, черепом, была одна из тех средневековых голов, несколько моделей которых художнику Лейсу еще удалось найти для своих полотен в старинном австрийском Брабанте. Можно было бы сказать, что это черты жалкого первобытного человечества, находящиеся в стадии формирования: глаза казались влитыми в веки как попало, нос состоял из приплюснутого куска мяса, рот казался отверстием бесформенной глиняной посудины, лицо напоминало недоноска и было грязного, темного цвета. И уродец этот был исподтишка злым, сварливым, придирчивым, крал еду, оставленную на завтра, и все, что валялось без присмотра. Его уже раз двадцать выгнали бы из труппы, если бы не покровительство Степаниды, чувствовавшей тайную и странную симпатию к человеку, в котором она находила наклонности к злобной хитрости и воровству, свойственные ее племени. Агапиту Кошгрю нравилось мучить животных, своими прикосновениями во время парадов он старался причинить им боль, и даже его балаганная ирония, казалось, хранила злобный отзвук всех полученных им безобидных пинков в зад. Несчастным избранником паяца был в особенности Алкид, которого он изводил, мучил, приводил в отчаяние всевозможными дьявольскими выдумками, он уязвлял самые чувствительные места глупого силача, а тот не решался отомстить за себя из боязни одним ударом убить мучителя. И слабый безжалостно злоупотреблял своим преимуществом над огромным страстотерпцем. Однако иногда случалось, что Рабастенс, выйдя из терпения, смахивал паяца легоньким шлепком полумертвой руки. Тогда Агапит Кошгрю принимался жалобно плакать крокодиловыми слезами, становился отвратительно гротескным, благодаря детским ужимкам огорченного лица и уморительным дурацким движениям, к которым в течение всей жизни ремесло приучало его тело. Но вскоре он усаживался возле своего недруга, прижимался к нему с таким расчетом, чтобы воспрепятствовать второму шлепку, и, защитившись таким образом, беспрепятственно долбил его в бок маленькими злобными ударами локтя, называл его большим трусом и долго сидел, прижавшись к нему, заплаканный и сопливый.
* * *
Тромбонист был бедным малым, живущим в такой глубокой нищете (обычной для низших профессий искусства), что самые сумасбродные его желания не шли дальше того, как бы при получке жалованья добыть себе полчашки кофея с рюмочкой водки. Это было пределом его стремлений. И вот этот артист, так мало получавший, не имевший даже рубашки, артист, особа которого состояла из одежды, где было больше сала, чем шерсти, к тому же свалявшейся, и из башмаков с отставшими подметками и торчащими из них гвоздями, благодаря чему казалось, что он ходит на полуразинутой челюсти акулы. – этот человек, столь убогий, был счастлив! Он был в дружеских отношениях с любимым существом, которое платило ему тем же и заставляло его забывать все, вплоть до злобных выходок паяца. Он жил в дружбе с цирковым пуделем, который вследствие болезни, сильно напоминавшей заболевание человеческого мозга, страдал припадками внезапной потери памяти – потери столь полной, что пришлось отказаться от его хитроумных фокусов, которые он исполнял, пока был здоров; а тромбонист, к тому же мало избалованный любовью себе подобных, – как мужчин, так и женщин, – настолько привязался к бедной суке, теперь почти всегда недомогающей, что, когда замечал особенно резкую красноту ее глаз, лишал себя благословенной чашки кофея, на которую копил несколько дней по су, и покупал собаке слабительного. За это – не за слабительное, которое Ларифлетта не любила, а за все заботы, сопровождавшие очищение ее желудка, – собака-инвалид в минуты облегчения благодарила своего благодетеля взглядом, выражавшим всю нежность, какую только способны передать глаза животного, благодарила его даже признательной улыбкой, обнажавшей все ее зубы, – да, улыбкой, так как сука эта умела улыбаться. И вся труппа, бывшая свидетельницей нижеследующего случая, могла бы подтвердить это. Однажды утром на поставленной на землю печке тромбонист разогревал что-то в кастрюльке, хорошо знакомой Ларифлетте;
1 2 3 4 5 6 7 8