ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
И человека-единицу определили каплей класса. И этот фактор, который фортепьянный клавиш, который штифтик или винтик, должен был понять: все обустроено благоразумно, справедливо, вмещается в таблицу элементов, в систему иль конструкцию. Положим, фактор сознавал. Но ощущал, что упразднилось свободное хотение, его поступки, пусть и капризы, пусть и глупость, но его. Мне скажут: хотенье безрассудно. Э, нет, рассудок меньше, он слабей хотенья. Оно ведь проявленье всей жизни, включая и рассудочную мысль, и «все почесывания». Они и отрицают скучнейшее ярмо социализма. Тоска зеленая ваш скучный рай.
Как хорошо, приятно сознавать, что ты есть фактор. Лови, брат, этот миг, а вместе и такси. Как хороша, приятна влажность осени и эта чистая луна в последней четверти.
Отвез Елену Бруновну в Лесное, на Новосильцевскую улицу. Опасливо и напряженно наведался во внутренний карман и убедился, что есть еще ресурсы для возвращения к себе на этом же такси.
Убежище, прибежище ваш дом, коль вам никто не скажет: «А ну, дыхни…». Хоть ласкова усмешка, а все равно обидно. Ты не гуляка праздный, свои «наркомовские» ты заслужил в годину войн без пролетарской революции. «А ну, дыхни» никто мне не сказал. Я кресло претворил в диван. Когда-то дед говаривал: жизнь – это сон, а лучшее в сей жизни опять же сон. Я улыбнулся: дед, засыпая, читал журнал или газету; приговаривал: «А Стасик твой Рассадин, он пишет складно, да больно уж умно…», – и засыпал.
А мне-то не спалось, хоть веки тяжелели. Роились и раздумия-сужденья у Амусина, и рассуждения-надрывы в углу коллежского асессора. Все там, на Выборгской… Наискосок в моем углу бежали отсветы автомобильных фар. Они бежали бесшумно в тишине; светло впотьмах, и пропадали, и возникали вновь. Склоняя к умозаключению, что Иудейская пустыня, где дьявол искушал Христа, сон золотой навеяла всем человекам. Тот, что веет днесь и присно. А дед был прав: жизнь – это сон; и лучшее в сей жизни сон.
Покамест не приснится реальнейший из всех социализмов.
* * *
Не сон, а явь – он вторгся в дом Лопатиной.
В тот флигелек на Новосильцевской, где жили некогда родители, сестры, свояк, их мальчик. Квартирка тесная, как обувь китаянки. А мебель сборная, фабрично-рыночной работы. Изделия, такие похожие друг на друга. Но столы для письменных занятий – на своих владельцев. Столешница имела два темных круга – от чайника и сковороды, как у студентов в общежитиях. Столешница держала развал типографический, специальный: Елена Бруновна не просто так, а кандидат наук, географических. А на краю, как над обрывом, пепельница – экзотическая раковина внушительных размеров – полна окурков, тогда еще минздрав курильщиков нисколько не пугал. Она и клюкнуть по махонькой любила без всяких там гастрономических затей, хоть и хвалилась, стряпая из овощей похлебку и рекламируя ее «французским супом».
Ей иногда было желательно – не в лоб, а как бы по касательной, храня при том демократическую полуулыбочку, напомнить о своем дворянстве. Мы иногда над ней тихонечко трунили, она рукой махала: «Идите вы…».
Но, помню, разозлилась. Забыл зачем, какая тут была докука, мы с нею посетили Ш-ва. Кавалергард или гусар, потом уж перманентный зек, засим на воле кумир старушек голубых кровей, он собирал старинные портреты. При имени Лопатина Ш-ов с ухмылочкой бычка, еще не угодившего в томат, цедил: «Ах да, революсьенер… Этот шлиссельбургский каторжник…». А Бруновна вдруг вспыхнула: «Сын генерала статского, брат двух военных генералов», – произнесла она с такой экспрессией, что Ш-ов заткнулся и, кажется, пришаркнул ножкой… Иль вот еще, в совсем иной тональности. То было осенью, стояли фрицы близ Ленинграда, она своим друзьям-евреям предложила: переселяйтесь-ка во флигелек, здесь безопасней, я все ж дворянка и дочь врага народа. Еще замета о Елене Бруновне. Ей рассказал Амусин, в чем обвиняли Бруно Германовича: кулацкий заговор, террор против вождей. И развел руками: конечно, вздор, ничего этого не было. Глаза ее блеснули хищно: «И очень жаль!».
К такой вот и вторгся реальнейший из всех социалистов и обдал ледяной водой – загс Выборского района удостоверил: Б. Г. Лопатин был расстрелян. Ну, что ж, полвека минуло, да, черт вас задери, все эти годы все ж надежда искрилась. Елена Бруновна давно, конечно, поняла, что нет отца в живых, а все же… все же… И вот уж точка. Прощай, поезда не приходят оттуда. Прощай, самолеты туда не летают.
Туда ходили электрички. Елена Бруновна набрала номер телефона, и ныне мною не забытый: 44-22-89.
Амусина ответила: «Иосиф впал в ничтожность», – и рассмеялась. Он страдал радикулитами, о приступах болезни сообщал друзьям: «Опять я впал в ничтожность, как Ассирия в учебниках для гимназистов». Лопатина не стала объяснять, что с нею приключилось. Мол, завтра навещу, а нынче некогда.
Собралась быстро. И быстро-быстро напудрила орлиный нос. Верный признак желания держать себя в руках. Струной натянутой, но не дрожащей. И вдруг, беспомощно поникнув, опустилась на тахту. Позвала: «Мама… Нина…». И, машинально дотянувшись до стены, сняла часы. Нет, не настенные – карманные. Тяжелые, сизо-стальные, с цепочкой длинной. То были шлиссельбургские часы, не расставался с ними Герман Александрович, предсмертно подарил Бруноше. Давно уже часы стояли. Но Бруновне казалось, сейчас пойдут, пойдут, сейчас услышит, но не часы, а Ниночка пришла донельзя изможденная, в тулупчике, в ушанке, в валенках. И это вовсе не в Лесном, не на Новосильцевской, а там, на ладожском прибрежье, в эвакопункте Жихарево, загаженном поносами, в толпе дистрофиков полубезумных, бессловесных и дрожащих, как доходяги в наших и нацистских лагерях, а эти все блокадой окольцованы, как кандалами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196
Как хорошо, приятно сознавать, что ты есть фактор. Лови, брат, этот миг, а вместе и такси. Как хороша, приятна влажность осени и эта чистая луна в последней четверти.
Отвез Елену Бруновну в Лесное, на Новосильцевскую улицу. Опасливо и напряженно наведался во внутренний карман и убедился, что есть еще ресурсы для возвращения к себе на этом же такси.
Убежище, прибежище ваш дом, коль вам никто не скажет: «А ну, дыхни…». Хоть ласкова усмешка, а все равно обидно. Ты не гуляка праздный, свои «наркомовские» ты заслужил в годину войн без пролетарской революции. «А ну, дыхни» никто мне не сказал. Я кресло претворил в диван. Когда-то дед говаривал: жизнь – это сон, а лучшее в сей жизни опять же сон. Я улыбнулся: дед, засыпая, читал журнал или газету; приговаривал: «А Стасик твой Рассадин, он пишет складно, да больно уж умно…», – и засыпал.
А мне-то не спалось, хоть веки тяжелели. Роились и раздумия-сужденья у Амусина, и рассуждения-надрывы в углу коллежского асессора. Все там, на Выборгской… Наискосок в моем углу бежали отсветы автомобильных фар. Они бежали бесшумно в тишине; светло впотьмах, и пропадали, и возникали вновь. Склоняя к умозаключению, что Иудейская пустыня, где дьявол искушал Христа, сон золотой навеяла всем человекам. Тот, что веет днесь и присно. А дед был прав: жизнь – это сон; и лучшее в сей жизни сон.
Покамест не приснится реальнейший из всех социализмов.
* * *
Не сон, а явь – он вторгся в дом Лопатиной.
В тот флигелек на Новосильцевской, где жили некогда родители, сестры, свояк, их мальчик. Квартирка тесная, как обувь китаянки. А мебель сборная, фабрично-рыночной работы. Изделия, такие похожие друг на друга. Но столы для письменных занятий – на своих владельцев. Столешница имела два темных круга – от чайника и сковороды, как у студентов в общежитиях. Столешница держала развал типографический, специальный: Елена Бруновна не просто так, а кандидат наук, географических. А на краю, как над обрывом, пепельница – экзотическая раковина внушительных размеров – полна окурков, тогда еще минздрав курильщиков нисколько не пугал. Она и клюкнуть по махонькой любила без всяких там гастрономических затей, хоть и хвалилась, стряпая из овощей похлебку и рекламируя ее «французским супом».
Ей иногда было желательно – не в лоб, а как бы по касательной, храня при том демократическую полуулыбочку, напомнить о своем дворянстве. Мы иногда над ней тихонечко трунили, она рукой махала: «Идите вы…».
Но, помню, разозлилась. Забыл зачем, какая тут была докука, мы с нею посетили Ш-ва. Кавалергард или гусар, потом уж перманентный зек, засим на воле кумир старушек голубых кровей, он собирал старинные портреты. При имени Лопатина Ш-ов с ухмылочкой бычка, еще не угодившего в томат, цедил: «Ах да, революсьенер… Этот шлиссельбургский каторжник…». А Бруновна вдруг вспыхнула: «Сын генерала статского, брат двух военных генералов», – произнесла она с такой экспрессией, что Ш-ов заткнулся и, кажется, пришаркнул ножкой… Иль вот еще, в совсем иной тональности. То было осенью, стояли фрицы близ Ленинграда, она своим друзьям-евреям предложила: переселяйтесь-ка во флигелек, здесь безопасней, я все ж дворянка и дочь врага народа. Еще замета о Елене Бруновне. Ей рассказал Амусин, в чем обвиняли Бруно Германовича: кулацкий заговор, террор против вождей. И развел руками: конечно, вздор, ничего этого не было. Глаза ее блеснули хищно: «И очень жаль!».
К такой вот и вторгся реальнейший из всех социалистов и обдал ледяной водой – загс Выборского района удостоверил: Б. Г. Лопатин был расстрелян. Ну, что ж, полвека минуло, да, черт вас задери, все эти годы все ж надежда искрилась. Елена Бруновна давно, конечно, поняла, что нет отца в живых, а все же… все же… И вот уж точка. Прощай, поезда не приходят оттуда. Прощай, самолеты туда не летают.
Туда ходили электрички. Елена Бруновна набрала номер телефона, и ныне мною не забытый: 44-22-89.
Амусина ответила: «Иосиф впал в ничтожность», – и рассмеялась. Он страдал радикулитами, о приступах болезни сообщал друзьям: «Опять я впал в ничтожность, как Ассирия в учебниках для гимназистов». Лопатина не стала объяснять, что с нею приключилось. Мол, завтра навещу, а нынче некогда.
Собралась быстро. И быстро-быстро напудрила орлиный нос. Верный признак желания держать себя в руках. Струной натянутой, но не дрожащей. И вдруг, беспомощно поникнув, опустилась на тахту. Позвала: «Мама… Нина…». И, машинально дотянувшись до стены, сняла часы. Нет, не настенные – карманные. Тяжелые, сизо-стальные, с цепочкой длинной. То были шлиссельбургские часы, не расставался с ними Герман Александрович, предсмертно подарил Бруноше. Давно уже часы стояли. Но Бруновне казалось, сейчас пойдут, пойдут, сейчас услышит, но не часы, а Ниночка пришла донельзя изможденная, в тулупчике, в ушанке, в валенках. И это вовсе не в Лесном, не на Новосильцевской, а там, на ладожском прибрежье, в эвакопункте Жихарево, загаженном поносами, в толпе дистрофиков полубезумных, бессловесных и дрожащих, как доходяги в наших и нацистских лагерях, а эти все блокадой окольцованы, как кандалами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196