ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Здесь мы и встретились лицом к лицу и пошли навстречу друг другу по прямой линии.
Не могло быть никаких уверток. Я его вывел на чистую воду, он – меня. Он увидел того, кто за ним подсматривал. Мы шли друг на друга, и, должен признаться, мне стало не по себе, ведь теперь что-то между нами должно радикально измениться. Я знаю, что он знает, что я знаю, что он знает, – прыгало у меня в мозгу. Нас еще разделяло довольно большое расстояние, когда он закричал:
– А, пан Витольд, вышли подышать свежим воздухом!
Это было театрально произнесено – это «а, пан Витольд» в его устах было наигрышем, он никогда так не говорил. Я туповато ответил:
– В самом деле…
Он взял меня под руку – чего раньше никогда не делал – и сказал так же гладко:
– Что за вечер, как благоухают деревья! Может быть, нам вместе совершить эту прелестную прогулку?
Я ответил с той же менуэтной куртуазностью, потому что его тон передался мне:
– О, с превеликим удовольствием, это было бы восхитительно!
Мы направились в сторону дома. Но это уже не было обычной прогулкой… мы как бы шествовали в сад в новом воплощении, почти торжественно, чуть ли не под звуки музыки… и я подозревал, что попался в силки какого-то его решения. Что с нами произошло? Впервые я ощущал его как враждебную силу, как непосредственно грозящую опасность.
Он все еще по-товарищески держал меня под руку, но близость его была циничной и холодной. Мы прошли мимо дома (при этом он, не умолкая, восхищался «гаммой светотени» при закате солнца), и я заметил, что мы кратчайшей дорогой прямо по газонам идем к ней… к девочке… а парк, действительно охваченный игрой света и тени, был букетом и сверкающей лампой, черной от елей и сосен, вздыбившихся, ощетинившихся. Мы шли на нее. Она смотрела на нас и сидела на мешке, с ножиком! Фридерик спросил:
– Не помешали?
– Нет, что вы. С картошкой я уже закончила.
Он поклонился, сказав громко и гладко:
– Тогда нельзя ли вас попросить, барышня, составить нам компанию в этой вечерней прогулке?
Она встала, сняла фартучек. Эта покорность… которая, впрочем, могла быть только вежливостью. Ведь это было обычным приглашением на прогулку, тоном несколько напыщенным, старосветским… но… но в этом подходе к ней, в этом приеме я почувствовал непристойность, которую можно определить следующим образом: «забирает ее, чтобы что-то с ней сделать», а также «она идет с ним, чтобы он что-то с ней сделал».
Кратчайшей дорогой, прямо по газонам, мы шли на гумно, и она спросила:
– К лошадям идем?…
Его цель, его скрытые намерения пронизывали разветвленную композицию аллей и тропинок, деревьев и цветников. Он не ответил – и то, что он безо всяких объяснений вел ее куда-то, снова возбудило мои подозрения. Ребенок… ведь это шестнадцатилетний ребенок… но вот уже гумно перед нами, его черная покатая земля, окаймленная конюшней, овинами, с рядом кленов у изгороди, с торчащими дышлами телег у колодца… и ребенок, ребенок… но там, у каретного сарая, второй ребенок – юноша, который разговаривает с каретником и держит в руках какую-то железку, рядом много досок, бревна и щепки, стоит телега с мешками и запах сена. Мы приближались. По этой черной покатой земле. Подошли. Остановились втроем.
Солнце заходило, и особое освещение, ни хорошее, ни плохое, ясное и одновременно темное, возобладало – при такой освещенности пень, излом крыши, дыра в изгороди приобрели отрешенность и значимость, отчетливость до мельчайших деталей. Темно-бурая земля гумна подступала к самому сараю. Он о чем-то разговаривал с каретником, не спеша, по-деревенски, держа эту железку и привалившись к столбу, который поддерживал крышу сарая, и, не прерывая разговора, только взглянул на нас. Мы с Геней стояли, и внезапно эта встреча обрела некий смысл – это мы подвели ее к нему – тем более что оба мы не произнесли ни слова. И тем более что молчала Геня… от молчания которой становилось стыдно. Он положил свой железный обод и подошел, но трудно было понять, к кому он подошел – к нам или к Гене, – и это рождало в нем какую-то двойственность, неловкость, мгновение он как бы колебался – но вот встал рядом с нами свободно, даже весело и молодцевато. Однако молчание в результате общей неловкости продолжалось еще пару мгновений… и этого оказалось достаточно, чтобы тягостное и гнетущее отчаянье, тоска и вся скорбь Судьбы, Рока сгустилась над ними, как в тяжелом кошмарном сне…
Беззащитность, печаль, красота тонкого силуэта перед нами – откуда им взяться, как не от того, что он не был мужчиной? Ведь мы подвели ему Геню, как женщину – мужчине, но он еще им не был… не был самцом. Не был господином. Не был хозяином. И не мог обладать. Ничего не могло принадлежать ему, не имел он ни на что права, он был тем, кто должен служить и подчиняться, – легкость и тонкость его образа внезапно обострились, окрепли здесь, на этом гумне, рядом с досками, бревнами, и она ему вторила тем же: легкостью и тонкостью. Они сразу же соединились, но не как мужчина и женщина, а в чем-то ином, в общей жертве, принесенной неведомому Молоху, не способные овладеть друг другом, способные только жертвовать собой – и половой отбор подвергся в них трансформации ради другого отбора, чем-то более страшного, но и более прекрасного. Повторяю, все это происходило на протяжении нескольких секунд. А, собственно, ничего не происходило: мы просто стояли. Тут Фридерик сказал, указывая пальцем на его брюки, немного длинноватые и достающие до земли:
– Надо бы штанины подвернуть.
– Да, правда, – ответил он и нагнулся. Фридерик сказал:
– Сейчас. Минуточку.
Видно было, что ему нелегко сказать то, что он хочет сказать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Не могло быть никаких уверток. Я его вывел на чистую воду, он – меня. Он увидел того, кто за ним подсматривал. Мы шли друг на друга, и, должен признаться, мне стало не по себе, ведь теперь что-то между нами должно радикально измениться. Я знаю, что он знает, что я знаю, что он знает, – прыгало у меня в мозгу. Нас еще разделяло довольно большое расстояние, когда он закричал:
– А, пан Витольд, вышли подышать свежим воздухом!
Это было театрально произнесено – это «а, пан Витольд» в его устах было наигрышем, он никогда так не говорил. Я туповато ответил:
– В самом деле…
Он взял меня под руку – чего раньше никогда не делал – и сказал так же гладко:
– Что за вечер, как благоухают деревья! Может быть, нам вместе совершить эту прелестную прогулку?
Я ответил с той же менуэтной куртуазностью, потому что его тон передался мне:
– О, с превеликим удовольствием, это было бы восхитительно!
Мы направились в сторону дома. Но это уже не было обычной прогулкой… мы как бы шествовали в сад в новом воплощении, почти торжественно, чуть ли не под звуки музыки… и я подозревал, что попался в силки какого-то его решения. Что с нами произошло? Впервые я ощущал его как враждебную силу, как непосредственно грозящую опасность.
Он все еще по-товарищески держал меня под руку, но близость его была циничной и холодной. Мы прошли мимо дома (при этом он, не умолкая, восхищался «гаммой светотени» при закате солнца), и я заметил, что мы кратчайшей дорогой прямо по газонам идем к ней… к девочке… а парк, действительно охваченный игрой света и тени, был букетом и сверкающей лампой, черной от елей и сосен, вздыбившихся, ощетинившихся. Мы шли на нее. Она смотрела на нас и сидела на мешке, с ножиком! Фридерик спросил:
– Не помешали?
– Нет, что вы. С картошкой я уже закончила.
Он поклонился, сказав громко и гладко:
– Тогда нельзя ли вас попросить, барышня, составить нам компанию в этой вечерней прогулке?
Она встала, сняла фартучек. Эта покорность… которая, впрочем, могла быть только вежливостью. Ведь это было обычным приглашением на прогулку, тоном несколько напыщенным, старосветским… но… но в этом подходе к ней, в этом приеме я почувствовал непристойность, которую можно определить следующим образом: «забирает ее, чтобы что-то с ней сделать», а также «она идет с ним, чтобы он что-то с ней сделал».
Кратчайшей дорогой, прямо по газонам, мы шли на гумно, и она спросила:
– К лошадям идем?…
Его цель, его скрытые намерения пронизывали разветвленную композицию аллей и тропинок, деревьев и цветников. Он не ответил – и то, что он безо всяких объяснений вел ее куда-то, снова возбудило мои подозрения. Ребенок… ведь это шестнадцатилетний ребенок… но вот уже гумно перед нами, его черная покатая земля, окаймленная конюшней, овинами, с рядом кленов у изгороди, с торчащими дышлами телег у колодца… и ребенок, ребенок… но там, у каретного сарая, второй ребенок – юноша, который разговаривает с каретником и держит в руках какую-то железку, рядом много досок, бревна и щепки, стоит телега с мешками и запах сена. Мы приближались. По этой черной покатой земле. Подошли. Остановились втроем.
Солнце заходило, и особое освещение, ни хорошее, ни плохое, ясное и одновременно темное, возобладало – при такой освещенности пень, излом крыши, дыра в изгороди приобрели отрешенность и значимость, отчетливость до мельчайших деталей. Темно-бурая земля гумна подступала к самому сараю. Он о чем-то разговаривал с каретником, не спеша, по-деревенски, держа эту железку и привалившись к столбу, который поддерживал крышу сарая, и, не прерывая разговора, только взглянул на нас. Мы с Геней стояли, и внезапно эта встреча обрела некий смысл – это мы подвели ее к нему – тем более что оба мы не произнесли ни слова. И тем более что молчала Геня… от молчания которой становилось стыдно. Он положил свой железный обод и подошел, но трудно было понять, к кому он подошел – к нам или к Гене, – и это рождало в нем какую-то двойственность, неловкость, мгновение он как бы колебался – но вот встал рядом с нами свободно, даже весело и молодцевато. Однако молчание в результате общей неловкости продолжалось еще пару мгновений… и этого оказалось достаточно, чтобы тягостное и гнетущее отчаянье, тоска и вся скорбь Судьбы, Рока сгустилась над ними, как в тяжелом кошмарном сне…
Беззащитность, печаль, красота тонкого силуэта перед нами – откуда им взяться, как не от того, что он не был мужчиной? Ведь мы подвели ему Геню, как женщину – мужчине, но он еще им не был… не был самцом. Не был господином. Не был хозяином. И не мог обладать. Ничего не могло принадлежать ему, не имел он ни на что права, он был тем, кто должен служить и подчиняться, – легкость и тонкость его образа внезапно обострились, окрепли здесь, на этом гумне, рядом с досками, бревнами, и она ему вторила тем же: легкостью и тонкостью. Они сразу же соединились, но не как мужчина и женщина, а в чем-то ином, в общей жертве, принесенной неведомому Молоху, не способные овладеть друг другом, способные только жертвовать собой – и половой отбор подвергся в них трансформации ради другого отбора, чем-то более страшного, но и более прекрасного. Повторяю, все это происходило на протяжении нескольких секунд. А, собственно, ничего не происходило: мы просто стояли. Тут Фридерик сказал, указывая пальцем на его брюки, немного длинноватые и достающие до земли:
– Надо бы штанины подвернуть.
– Да, правда, – ответил он и нагнулся. Фридерик сказал:
– Сейчас. Минуточку.
Видно было, что ему нелегко сказать то, что он хочет сказать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52