ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Говорит, что старик совсем выжил из ума.
– Сам ты выжил… – ответил я, не вполне понимая смысл слова.
После чего беседа закончилась или, вернее, перешла в драку портфелями.
Несколькими годами позже в одной компании, которая была мне не по возрасту – она состояла главным образом из студентов – зашел разговор, который мне запомнился. Поводом для разговора было мое присутствие, но темой был мой отец.
– Да что тут разглагольствовать, – говорил один юрист. – Вы только сравните образ Райнова с образом Фореля. – И он указал на висевший на стене портрет известного в то время сексолога. – Вы только посмотрите на этого человека: жизнерадостное лицо, приветливый взгляд, и вспомните другого: хмурый, мрачный, впалые щеки аскета и глаза фанатика. Если этот – апостол жизни, тот – ее отрицание. Яснее ясного.
Юрист никогда не видел Николая Райнова, разве что на фотографии, но в тоне его звучала нетерпящая возражений категоричность. Тщетно пытался я понять своим детским умом, в чем провинился мой бедный отец перед великим Форелем и чем, собственно, этот Форель прославился.
Потом мне часто приходилось слышать самые невероятные суждения и самые фантастические легенды о Старике. Рассказывали, будто он неспособен работать без бутылки ракии на письменном столе. Другие заменяли ее плетеной бутылью, вполне логично рассуждая при этом, что раз писатель много пишет, значит, и ракии должно быть много. Рассказывали также, будто он устраивал спиритические сеансы, разговаривал с духами мертвых, тайно занимался белой и черной магией. Одни считали его отшельником и святым, другие – богемным типом или мизантропом.
К счастью, с течением лет у меня все больше и больше вырабатывался иммунитет к подобного рода невинным преувеличениям или преднамеренному злословью. Постепенно я закалился настолько, что даже не давал себе труда возражать. Во мне осталось жить лишь недоумение: неужто и вправду отец был настолько непроницаем для окружающих или сдержанность его поведения возбуждала ненависть в людях, владевших даром с авторитетным видом говорить о вещах, о которых у них не было ни малейшего понятия.
Действительно, можно было говорить о Николае Райнове как о человеке в какой-то мере непроницаемом, но он отнюдь не относился к тем, кто любил окружать себя ореолом загадочности и исключительности.
Его «непроницаемость» была естественным следствием характера, сурового семинарского воспитания и известных профессиональных навыков. Он был из тех людей, которые говорят мало, потому что много думают. Бывало, если нам не удавалось разговорить его, он мог весь день провести в молчании. Это вовсе не смущало его, скорее даже наоборот. Лицо его казалось замкнутым и бесстрастным, и только те, кто хорошо его знал, могли по едва уловимым признакам догадаться, что он в плохом настроении, чем-то озабочен или же просто поглощен своими мыслями. Он редко смотрел на собеседника в упор, но незаметно и внимательно следил за ним краем глаза. Если же собеседник являлся в неподходящее время, Старик невозмутимо продолжал писать, отвечая односложно – «да» или «нет» – на все вопросы, которые он едва слышал, или же время от времени вставлял: «неужели?», пока незваный гость не догадывался ретироваться.
Молчаливость и сосредоточенность, присущие моему отцу, некоторые люди толковали как признак высокомерия и холодности. Он и в самом деле не любил растрачивать свои чувства и не стремился их выражать, но не потому, что их у него не было, а потому, что считал: чувства – это нечто такое, что заслуживает уважения и нуждается в защите от словесного опошления. Выросший в нищете и лишениях, Старик не мог с безразличием относиться даже к самым банальным случаям чужого несчастья. Идя по улице, он имел обыкновение глядеть прямо перед собой, будто не замечая ничего вокруг, но это не мешало ему увидеть сжавшегося в каком-нибудь углу нищего.
– Дай вот это тому бедняку, – бормотал отец, протягивая мне монету.
Однажды при подобном случае один художник, сопровождавший нас, не удержался от замечания:
– Ты уже решил социальный вопрос…
– Нет, но зато решил вопрос с обедом этого человека, – ответил Старик.
В другой раз моя тетка, учительница, рассказывала о злоключениях одного из бедных ее воспитанников, которому приходилось ночевать в сыром подвале.
– Пусть приходит и живет у нас, – коротко сказал отец. Тетка удивленно взглянула на него поверх очков.
– Но у тебя своих двое…
– Где двое, там найдется место и третьему, – пожал плечами Старик.
И нас стало трое.
«Холодность» моего отца выражалась, между прочим, в его сдержанности в отношении к собратьям по перу. Он общался кое с кем из писателей, но чурался модных мест, где устраивали свои сборища интеллектуалы. Знаменитое кафе на бульваре царя Освободителя он посетил, если мне не изменяет память, один-единственный раз, причем это произошло совершенно случайно, однажды вечером, потому что заведение было почти пустое и потому что Илия Бешков, который был с нами, захотел зайти туда. То, что отец сторонился профессиональной писательской среды, снискало ему славу отшельника, однако это основывалось не только на его пренебрежении к посредственности, поднимающей вокруг себя шумиху, но и на его отвращении к привычным в подобных кругах сплетням и личной вражде. Он не испытывал интереса к чужим творческим замыслам, а еще меньше любил делиться собственными, убежденный, что разговоры разрушают их и что дело можно обсуждать только после того, как оно действительно превратилось в дело.
Конечно, немало было и таких людей творческого круга, которых отец уважал как писателей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
– Сам ты выжил… – ответил я, не вполне понимая смысл слова.
После чего беседа закончилась или, вернее, перешла в драку портфелями.
Несколькими годами позже в одной компании, которая была мне не по возрасту – она состояла главным образом из студентов – зашел разговор, который мне запомнился. Поводом для разговора было мое присутствие, но темой был мой отец.
– Да что тут разглагольствовать, – говорил один юрист. – Вы только сравните образ Райнова с образом Фореля. – И он указал на висевший на стене портрет известного в то время сексолога. – Вы только посмотрите на этого человека: жизнерадостное лицо, приветливый взгляд, и вспомните другого: хмурый, мрачный, впалые щеки аскета и глаза фанатика. Если этот – апостол жизни, тот – ее отрицание. Яснее ясного.
Юрист никогда не видел Николая Райнова, разве что на фотографии, но в тоне его звучала нетерпящая возражений категоричность. Тщетно пытался я понять своим детским умом, в чем провинился мой бедный отец перед великим Форелем и чем, собственно, этот Форель прославился.
Потом мне часто приходилось слышать самые невероятные суждения и самые фантастические легенды о Старике. Рассказывали, будто он неспособен работать без бутылки ракии на письменном столе. Другие заменяли ее плетеной бутылью, вполне логично рассуждая при этом, что раз писатель много пишет, значит, и ракии должно быть много. Рассказывали также, будто он устраивал спиритические сеансы, разговаривал с духами мертвых, тайно занимался белой и черной магией. Одни считали его отшельником и святым, другие – богемным типом или мизантропом.
К счастью, с течением лет у меня все больше и больше вырабатывался иммунитет к подобного рода невинным преувеличениям или преднамеренному злословью. Постепенно я закалился настолько, что даже не давал себе труда возражать. Во мне осталось жить лишь недоумение: неужто и вправду отец был настолько непроницаем для окружающих или сдержанность его поведения возбуждала ненависть в людях, владевших даром с авторитетным видом говорить о вещах, о которых у них не было ни малейшего понятия.
Действительно, можно было говорить о Николае Райнове как о человеке в какой-то мере непроницаемом, но он отнюдь не относился к тем, кто любил окружать себя ореолом загадочности и исключительности.
Его «непроницаемость» была естественным следствием характера, сурового семинарского воспитания и известных профессиональных навыков. Он был из тех людей, которые говорят мало, потому что много думают. Бывало, если нам не удавалось разговорить его, он мог весь день провести в молчании. Это вовсе не смущало его, скорее даже наоборот. Лицо его казалось замкнутым и бесстрастным, и только те, кто хорошо его знал, могли по едва уловимым признакам догадаться, что он в плохом настроении, чем-то озабочен или же просто поглощен своими мыслями. Он редко смотрел на собеседника в упор, но незаметно и внимательно следил за ним краем глаза. Если же собеседник являлся в неподходящее время, Старик невозмутимо продолжал писать, отвечая односложно – «да» или «нет» – на все вопросы, которые он едва слышал, или же время от времени вставлял: «неужели?», пока незваный гость не догадывался ретироваться.
Молчаливость и сосредоточенность, присущие моему отцу, некоторые люди толковали как признак высокомерия и холодности. Он и в самом деле не любил растрачивать свои чувства и не стремился их выражать, но не потому, что их у него не было, а потому, что считал: чувства – это нечто такое, что заслуживает уважения и нуждается в защите от словесного опошления. Выросший в нищете и лишениях, Старик не мог с безразличием относиться даже к самым банальным случаям чужого несчастья. Идя по улице, он имел обыкновение глядеть прямо перед собой, будто не замечая ничего вокруг, но это не мешало ему увидеть сжавшегося в каком-нибудь углу нищего.
– Дай вот это тому бедняку, – бормотал отец, протягивая мне монету.
Однажды при подобном случае один художник, сопровождавший нас, не удержался от замечания:
– Ты уже решил социальный вопрос…
– Нет, но зато решил вопрос с обедом этого человека, – ответил Старик.
В другой раз моя тетка, учительница, рассказывала о злоключениях одного из бедных ее воспитанников, которому приходилось ночевать в сыром подвале.
– Пусть приходит и живет у нас, – коротко сказал отец. Тетка удивленно взглянула на него поверх очков.
– Но у тебя своих двое…
– Где двое, там найдется место и третьему, – пожал плечами Старик.
И нас стало трое.
«Холодность» моего отца выражалась, между прочим, в его сдержанности в отношении к собратьям по перу. Он общался кое с кем из писателей, но чурался модных мест, где устраивали свои сборища интеллектуалы. Знаменитое кафе на бульваре царя Освободителя он посетил, если мне не изменяет память, один-единственный раз, причем это произошло совершенно случайно, однажды вечером, потому что заведение было почти пустое и потому что Илия Бешков, который был с нами, захотел зайти туда. То, что отец сторонился профессиональной писательской среды, снискало ему славу отшельника, однако это основывалось не только на его пренебрежении к посредственности, поднимающей вокруг себя шумиху, но и на его отвращении к привычным в подобных кругах сплетням и личной вражде. Он не испытывал интереса к чужим творческим замыслам, а еще меньше любил делиться собственными, убежденный, что разговоры разрушают их и что дело можно обсуждать только после того, как оно действительно превратилось в дело.
Конечно, немало было и таких людей творческого круга, которых отец уважал как писателей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16