ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
А любит он многое: белые тарелки и чашки, чисто-блестящие, обведенные тонкой синью; и перистую прозрачную пыль; мокрые крыши при свете фонарей; крепкую корку дружеского хлеба; и разноцветную пищу; радуги; и синий горький древесный дымок; и сияющие капли дождя, спящие в холодных венчиках цветов; и самые цветы, колеблющиеся по зыби солнечных дней и мечтающие о ночных бабочках, которые пьют из них, под луной; также - свежую ласковость простынь, которая скоро сглаживает всякую заботу; и жесткий мужской поцелуй одеяла; зернистое дерево; живые волосы, блестящие, вольные; синие, громоздящиеся тучки; острую, бесстрастную красоту огромной машины; благодать горячей воды; пушистость меха; добрый запах старых одежд; а также уютный запах дружеских пальцев, благоуханье волос, и пахучую сырость мертвых листьев и прошлогодних папоротников; младенческий смех студеной струи, бьющей из крана или из почвы; ямки в земле; и голоса поющие; и голоса хохочущие; и телесную боль, унимающуюся так быстро; и мощно-пыхтящий поезд; твердые пески; и узкую бахромку пены, которая рыжеет и тает, пока возвращается волна в море; и влажные камни, яркие на час; сон; и возвышенные места; следы ног на пелене росы; и дубы; и коричневые каштаны, лоснящиеся как новые; и сучки, очищенные от коры; и блестящие лужи в траве..."
И тут Брук находит мимолетное утешение в мысли о славе: "Мою ночь, говорит он, запомнят благодаря одной звезде, превзошедшей блеском все солнца всех человеческих дней, ибо не увенчал ли я бессмертной хвалой тех, которых я любил, которые дали мне свою душу, выпытывали вместе со мной великие тайны и в темноте преклоняли колени, чтобы увидеть неописуемое божество наслажденья?"
И снова забыв, что "смех умирает с устами смеющимися, любовь - с сердцами любящими", поэт в трепетных ямбах сливает жизнь и смерть в одно пламенное упоенье.
Из дремы Вечности туманной,
из пустоты небытия,
над глубиною гром исторгся:
тобою призван, вышел я.
Я расшатал преграды Ночи,
законы бездны преступил,
и в мир блистательно ворвался
под гул испуганных светил.
Распалось вечное молчанье...
Я пролетел - и Ад зацвел.
Каким же знаком докажу я,
что наконец тебя нашел?
Иные вычеканю звезды,
напевом небо раздроблю...
В тебе я огненной любовью
свое бессмертие люблю.
Ты уязвишь седую мудрость,
и смех твой пламенем плеснет,
Я именем твоим багряным
исполосую небосвод.
И рухнет Рай, и Ад потухнет
в последней ярости своей,
и мгла прервет холодным громом
стремленья мира, сны людей.
И встанет Смерть в пустых пространствах
и, в темноту из темноты
скользя неслышно, убоится
сиянья нашей наготы.
Любви блаженствующей звенья,
ты, Вечность верная, замкни!
Одни над мраком мы, над прахом
богов низринутых, - одни...
Но не всегда женщина является для Брука вечной спутницей, залогом бессмертия. Так же как и в стихах, посвященных "великому быть может", Брук в своих изображениях женщины и любви зыбок, переменчив, как луч фонарика, освещающего мимоходом то лужу, то цветущий куст. Он переходит от дивного безумия, внушившего ему "Прах" и "Призыв", к каким-то мучительным чертежам, рисуя "неутоленные, раскоряченные желанья... причудливый образ, льнувший к такому же запутанному образу, личины ползущие, потерянные, извилистые, вязнущие, уродливо сплетающиеся, безумно блуждающие по прихоти углубляющихся тропин и странных выпуклых путей".
Брук еще кое-как мирится с "причудливостью" человеческого тела, когда тело это молодо, стремительно, чисто, но что вызывает в поэте злобу и отвращенье, - это дряблая старость с ее беззубым, слюнявым ртом, красными веками, поздней похотливостью... И доисторический прием - сопоставленье весны и увяданья, грезы и действительности, розы и чертополоха обновляется Бруком необычайно тонко.
Примером могут послужить следующие два сонета:
Троянские поправ развалины, в чертог
Приамов Менелай вломился, чтоб развратной
супруге отомстить и смыть невероятный
давнишний свой позор. Средь крови и тревог
он мчался, в тишь вошел, поднялся на порог,
до скрытой горницы добрался он неслышно,
и вдруг, взмахнув мечом, в приют туманно-пышный
он с грохотом вбежал, весь огненный как бог.
Сидела перед ним, безмолвна и спокойна,
Елена белая. Не помнил он, как стройно
восходит стан ее, как светел чистый лик...
И он почувствовал усталость, и смиренно,
постылый кинув меч, он, рыцарь совершенный,
пред совершенною царицею поник.
Так говорит поэт. И как он воспоет
обратный путь, года супружеского плена?
Расскажет ли он нам, как белая Елена
рожала без конца законных чад и вот
брюзгою сделалась, уродом... Ежедневно
болтливый Менелай брал сотню Трой меж двух
обедов. Старились. И голос у царевны
ужасно-резок стал, а царь - ужасно глух.
"И дернуло ж меня, - он думает, - на Трою
идти! Зачем Парис втесался?" Он порою
бранится со своей плаксивою каргой,
и, жалко задрожав, та вспомнит про измену.
Так Менелай пилил визгливую Елену,
а прежний друг ее давно уж спал с другой.
Еще резче высказывается это отвращение к дряхлости в стихотворении "Ревность", обращенном, вероятно, к новобрачной. В нем поэт так увлекается изображеньем грядущей старости розового, молодцеватого супруга, которого он уже видит лысым, и жирным, и грязным, и Бог знает чем, - что только на тридцать третьей - последней - строке спохватывается: "Ведь когда время это придет, ты тоже будешь старой и грязной..."
Мне кажется, что и в этом стихотворении, и в другом, посвященном поразительно подробному и довольно отвратительному разбору морской болезни, явленья которой тут же сравниваются с воспоминаньями любви, Брук слегка щеголяет своим уменьем зацепить и выхватить, как бирюльку, любой образ, любое чувство, слегка чернить исподнюю сторону любви, как чернил (в стихотворении о "мухе на серой потной шее мертвеца", упомянутом выше) вид загробного края.
1 2 3 4 5
И тут Брук находит мимолетное утешение в мысли о славе: "Мою ночь, говорит он, запомнят благодаря одной звезде, превзошедшей блеском все солнца всех человеческих дней, ибо не увенчал ли я бессмертной хвалой тех, которых я любил, которые дали мне свою душу, выпытывали вместе со мной великие тайны и в темноте преклоняли колени, чтобы увидеть неописуемое божество наслажденья?"
И снова забыв, что "смех умирает с устами смеющимися, любовь - с сердцами любящими", поэт в трепетных ямбах сливает жизнь и смерть в одно пламенное упоенье.
Из дремы Вечности туманной,
из пустоты небытия,
над глубиною гром исторгся:
тобою призван, вышел я.
Я расшатал преграды Ночи,
законы бездны преступил,
и в мир блистательно ворвался
под гул испуганных светил.
Распалось вечное молчанье...
Я пролетел - и Ад зацвел.
Каким же знаком докажу я,
что наконец тебя нашел?
Иные вычеканю звезды,
напевом небо раздроблю...
В тебе я огненной любовью
свое бессмертие люблю.
Ты уязвишь седую мудрость,
и смех твой пламенем плеснет,
Я именем твоим багряным
исполосую небосвод.
И рухнет Рай, и Ад потухнет
в последней ярости своей,
и мгла прервет холодным громом
стремленья мира, сны людей.
И встанет Смерть в пустых пространствах
и, в темноту из темноты
скользя неслышно, убоится
сиянья нашей наготы.
Любви блаженствующей звенья,
ты, Вечность верная, замкни!
Одни над мраком мы, над прахом
богов низринутых, - одни...
Но не всегда женщина является для Брука вечной спутницей, залогом бессмертия. Так же как и в стихах, посвященных "великому быть может", Брук в своих изображениях женщины и любви зыбок, переменчив, как луч фонарика, освещающего мимоходом то лужу, то цветущий куст. Он переходит от дивного безумия, внушившего ему "Прах" и "Призыв", к каким-то мучительным чертежам, рисуя "неутоленные, раскоряченные желанья... причудливый образ, льнувший к такому же запутанному образу, личины ползущие, потерянные, извилистые, вязнущие, уродливо сплетающиеся, безумно блуждающие по прихоти углубляющихся тропин и странных выпуклых путей".
Брук еще кое-как мирится с "причудливостью" человеческого тела, когда тело это молодо, стремительно, чисто, но что вызывает в поэте злобу и отвращенье, - это дряблая старость с ее беззубым, слюнявым ртом, красными веками, поздней похотливостью... И доисторический прием - сопоставленье весны и увяданья, грезы и действительности, розы и чертополоха обновляется Бруком необычайно тонко.
Примером могут послужить следующие два сонета:
Троянские поправ развалины, в чертог
Приамов Менелай вломился, чтоб развратной
супруге отомстить и смыть невероятный
давнишний свой позор. Средь крови и тревог
он мчался, в тишь вошел, поднялся на порог,
до скрытой горницы добрался он неслышно,
и вдруг, взмахнув мечом, в приют туманно-пышный
он с грохотом вбежал, весь огненный как бог.
Сидела перед ним, безмолвна и спокойна,
Елена белая. Не помнил он, как стройно
восходит стан ее, как светел чистый лик...
И он почувствовал усталость, и смиренно,
постылый кинув меч, он, рыцарь совершенный,
пред совершенною царицею поник.
Так говорит поэт. И как он воспоет
обратный путь, года супружеского плена?
Расскажет ли он нам, как белая Елена
рожала без конца законных чад и вот
брюзгою сделалась, уродом... Ежедневно
болтливый Менелай брал сотню Трой меж двух
обедов. Старились. И голос у царевны
ужасно-резок стал, а царь - ужасно глух.
"И дернуло ж меня, - он думает, - на Трою
идти! Зачем Парис втесался?" Он порою
бранится со своей плаксивою каргой,
и, жалко задрожав, та вспомнит про измену.
Так Менелай пилил визгливую Елену,
а прежний друг ее давно уж спал с другой.
Еще резче высказывается это отвращение к дряхлости в стихотворении "Ревность", обращенном, вероятно, к новобрачной. В нем поэт так увлекается изображеньем грядущей старости розового, молодцеватого супруга, которого он уже видит лысым, и жирным, и грязным, и Бог знает чем, - что только на тридцать третьей - последней - строке спохватывается: "Ведь когда время это придет, ты тоже будешь старой и грязной..."
Мне кажется, что и в этом стихотворении, и в другом, посвященном поразительно подробному и довольно отвратительному разбору морской болезни, явленья которой тут же сравниваются с воспоминаньями любви, Брук слегка щеголяет своим уменьем зацепить и выхватить, как бирюльку, любой образ, любое чувство, слегка чернить исподнюю сторону любви, как чернил (в стихотворении о "мухе на серой потной шее мертвеца", упомянутом выше) вид загробного края.
1 2 3 4 5