ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Каждая недоброжелательная реплика судьи и прокурора вызывала немедленную и очень бурную реакцию. Пока допрашивали Габая, еще удавалось соблюдать некоторое подобие судебной процедуры. Этому много способствовал сам характер Ильи – человека очень сдержанного. Но то, что творилось во время допроса Мустафы Джемилева, даже отдаленно не напоминало судебный процесс.
Страстность Мустафы передавалась залу, а реакция зала делала показания Мустафы еще более эмоциональными и более категоричными в оценках, более беспощадными в выводах. Как всякий хороший политический оратор, он чувствовал контакт с аудиторией и говорил не столько для суда, сколько для благодарных и восторженных слушателей. Я пишу это безо всякой тени осуждения, так как не вижу моральных обязательств, которые должны были бы заставить Мустафу и его единомышленников уважать эту судебную комедию. Но работать в этой атмосфере страстной солидарности оказалось трудно.
Враждебность суда ко мне – адвокату, систематически участвующему в политических процессах, – которая не скрывалась с самого начала, возрастала буквально с каждым часом судебного следствия. Когда право задавать вопросы переходило от суда и прокурора ко мне, Писаренко неизменно говорил:
– Сейчас мы отдохнем от шума. Пожалуйста, товарищ адвокат, задавайте вопросы.
И действительно, в зале воцарялась полная тишина. Но стоило судье вмешаться в допрос, как зал немедленно взрывался:
– Позор! Правды боитесь!
– За что людей судите?
Нужно было обладать большим профессиональным опытом и тактом, чтобы вести процесс в такой обстановке. Писаренко справиться с этой задачей явно не мог. Не берусь судить, каков его профессиональный опыт, но твердо могу сказать, что за все годы моей работы я не сталкивалась со столь элементарно необразованным, глупым и беспомощным судьей.
И дело не только в его юридической необразованности. Общие знания Писаренко находились на уровне ученика начальных классов. Во время допроса свидетельницы Татьяны Баевой, одной из активных участниц правозащитного движения, она на вопрос о том, почему не состоит в комсомоле, ответила, что, на ее взгляд, комсомол деградировал.
– Деградирован? – переспросил ее судья Писаренко.
– Не деградирован, а деградировал, – поправила его Татьяна.
Я думала, что на бедную Таню обрушится поток нравоучений и угроз.
Как же! Ведь она клевещет на передовой отряд советской молодежи. Но ничего не последовало. Писаренко продолжал допрос дальше. Он просто не понял, что сказала свидетельница.
Но самое печальное было не в том, что Писаренко не знал привычных, прочно вошедших в русский словарь иностранных слов. Страшно было то, что он не понимал смысла объяснений подсудимых, аргументов, которые они приводили в свое оправдание. И не потому, что они употребляли трудные слова, а потому, что Писаренко искренне не верил в саму возможность существования инакомыслия. Он твердо усвоил, что есть счастливый и прекрасный мир социализма и несчастный и бесчестный мир капитализма. В том – плохом и бесчестном – мире живут плохие или обманутые люди. Газеты, которые там существуют, издаются для того, чтобы клеветать на советский строй. Этой же цели служат и радиостанции.
Подобными и абсолютно категорическими оценками Писаренко комментировал показания подсудимых неоднократно.
– Как вы считаете, Габай, если в американском журнале напечатана какая-либо статья, с какой целью это делается?
– Может ли буржуазная газета вообще писать объективно?
– Может ли газета капиталистической страны быть объективной с точки зрения советского человека?
Какой неподдельный ужас и отвращение были на лице Писаренко, когда Габай ответил:
– Газеты капиталистических стран вполне могут быть объективными. И, кроме того, где это сказано, что коммунисты взяли монополию на правду?
С той же абсолютной убежденностью Писаренко верил каждому слову, напечатанному в советской газете. Он не в состоянии был поверить, что нормальный человек может сомневаться в достоверности информации или не разделять оценки события, содержащиеся в советской прессе.
– Кто дал вам право делать самостоятельные выводы? – с полной искренностью спрашивал он у Габая.
А ответ:
– Мне кажется, что каждый человек имеет право мыслить, – заставляет Писаренко застыть в недоумении, а затем уже с укоризной сказать:
– Габай, Габай, ну как вы ничего не понимаете. Как можно говорить такие вещи.
Каждая реплика вызывала смех в зале. Но мне было совсем не смешно. Уже потом, через годы, перечитывая эти записи, я могла улыбаться и говорить:
– Господи, какой же он идиот!
А тогда мне было страшно. Это был странный процесс, где весь диалог шел в двух непересекающихся плоскостях. Каждый говорил свое без всякой надежды быть понятым.
Однажды мне показалось, что наступил момент, когда удастся заставить судью понять, что советские газеты могут хотя бы ошибаться. Это был второй день процесса.
13 января 1970 года я слушаю очередную нотацию Писаренко, обращенную к Габаю, которого в тот день допрашивали.
– Габай, вы сказали, что не поверили сообщениям советских газет о том, что наши войска были введены в Чехословакию по просьбе чехословацкого народа. Как же так можно, Габай? Ведь наши газеты – орган ЦК КПСС?..
Я гляжу на суд и тихо, несколько раз повторяю каждое слово, шепчу, чтобы только Ильюша мог услышать и понять:
– Враги народа, враги народа, врачи-убийцы, 13 января 1953 года, 13 января 1953 года.
– В 1937 году наши газеты ежедневно писали о врагах народа. Потом эти же газеты писали об их реабилитации.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159
Страстность Мустафы передавалась залу, а реакция зала делала показания Мустафы еще более эмоциональными и более категоричными в оценках, более беспощадными в выводах. Как всякий хороший политический оратор, он чувствовал контакт с аудиторией и говорил не столько для суда, сколько для благодарных и восторженных слушателей. Я пишу это безо всякой тени осуждения, так как не вижу моральных обязательств, которые должны были бы заставить Мустафу и его единомышленников уважать эту судебную комедию. Но работать в этой атмосфере страстной солидарности оказалось трудно.
Враждебность суда ко мне – адвокату, систематически участвующему в политических процессах, – которая не скрывалась с самого начала, возрастала буквально с каждым часом судебного следствия. Когда право задавать вопросы переходило от суда и прокурора ко мне, Писаренко неизменно говорил:
– Сейчас мы отдохнем от шума. Пожалуйста, товарищ адвокат, задавайте вопросы.
И действительно, в зале воцарялась полная тишина. Но стоило судье вмешаться в допрос, как зал немедленно взрывался:
– Позор! Правды боитесь!
– За что людей судите?
Нужно было обладать большим профессиональным опытом и тактом, чтобы вести процесс в такой обстановке. Писаренко справиться с этой задачей явно не мог. Не берусь судить, каков его профессиональный опыт, но твердо могу сказать, что за все годы моей работы я не сталкивалась со столь элементарно необразованным, глупым и беспомощным судьей.
И дело не только в его юридической необразованности. Общие знания Писаренко находились на уровне ученика начальных классов. Во время допроса свидетельницы Татьяны Баевой, одной из активных участниц правозащитного движения, она на вопрос о том, почему не состоит в комсомоле, ответила, что, на ее взгляд, комсомол деградировал.
– Деградирован? – переспросил ее судья Писаренко.
– Не деградирован, а деградировал, – поправила его Татьяна.
Я думала, что на бедную Таню обрушится поток нравоучений и угроз.
Как же! Ведь она клевещет на передовой отряд советской молодежи. Но ничего не последовало. Писаренко продолжал допрос дальше. Он просто не понял, что сказала свидетельница.
Но самое печальное было не в том, что Писаренко не знал привычных, прочно вошедших в русский словарь иностранных слов. Страшно было то, что он не понимал смысла объяснений подсудимых, аргументов, которые они приводили в свое оправдание. И не потому, что они употребляли трудные слова, а потому, что Писаренко искренне не верил в саму возможность существования инакомыслия. Он твердо усвоил, что есть счастливый и прекрасный мир социализма и несчастный и бесчестный мир капитализма. В том – плохом и бесчестном – мире живут плохие или обманутые люди. Газеты, которые там существуют, издаются для того, чтобы клеветать на советский строй. Этой же цели служат и радиостанции.
Подобными и абсолютно категорическими оценками Писаренко комментировал показания подсудимых неоднократно.
– Как вы считаете, Габай, если в американском журнале напечатана какая-либо статья, с какой целью это делается?
– Может ли буржуазная газета вообще писать объективно?
– Может ли газета капиталистической страны быть объективной с точки зрения советского человека?
Какой неподдельный ужас и отвращение были на лице Писаренко, когда Габай ответил:
– Газеты капиталистических стран вполне могут быть объективными. И, кроме того, где это сказано, что коммунисты взяли монополию на правду?
С той же абсолютной убежденностью Писаренко верил каждому слову, напечатанному в советской газете. Он не в состоянии был поверить, что нормальный человек может сомневаться в достоверности информации или не разделять оценки события, содержащиеся в советской прессе.
– Кто дал вам право делать самостоятельные выводы? – с полной искренностью спрашивал он у Габая.
А ответ:
– Мне кажется, что каждый человек имеет право мыслить, – заставляет Писаренко застыть в недоумении, а затем уже с укоризной сказать:
– Габай, Габай, ну как вы ничего не понимаете. Как можно говорить такие вещи.
Каждая реплика вызывала смех в зале. Но мне было совсем не смешно. Уже потом, через годы, перечитывая эти записи, я могла улыбаться и говорить:
– Господи, какой же он идиот!
А тогда мне было страшно. Это был странный процесс, где весь диалог шел в двух непересекающихся плоскостях. Каждый говорил свое без всякой надежды быть понятым.
Однажды мне показалось, что наступил момент, когда удастся заставить судью понять, что советские газеты могут хотя бы ошибаться. Это был второй день процесса.
13 января 1970 года я слушаю очередную нотацию Писаренко, обращенную к Габаю, которого в тот день допрашивали.
– Габай, вы сказали, что не поверили сообщениям советских газет о том, что наши войска были введены в Чехословакию по просьбе чехословацкого народа. Как же так можно, Габай? Ведь наши газеты – орган ЦК КПСС?..
Я гляжу на суд и тихо, несколько раз повторяю каждое слово, шепчу, чтобы только Ильюша мог услышать и понять:
– Враги народа, враги народа, врачи-убийцы, 13 января 1953 года, 13 января 1953 года.
– В 1937 году наши газеты ежедневно писали о врагах народа. Потом эти же газеты писали об их реабилитации.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159