ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Мы с ней вскопаем, посадим. Я в колхозе всякому труду научилась, все умею – и лопатой, и вилами, на руках такие мозоли были… Я и одна могу огород посадить, знаю, как ухаживать, как полоть… Мама будет очень рада, что я огород взяла, ведь это – свои запасы на целый год, ничего нам уже не страшно… А как ты думаешь, может война уже этой весной кончиться? Я все сводки слушаю, столько уже городов отбито, и каждый раз еще какие-нибудь, новые… А иной раз диктор начнет, и голос у него такой, так и кажется, дух захватывает, сейчас скажет: граждане, товарищи, конец войне, мы победили!..
Глаза Киры озарились каким-то далеким светом, который виделся ей там, за той чертой.
– И будет совсем, совсем хорошо! – сказала она.
Улыбаясь, она зажмурилась на секунду, как жмурятся, закрывают глаза, когда уж слишком прекрасна, восхитительна открывшаяся картина.
– Ты представляешь, как будет тогда хорошо! Я буду ходить только в белых платьях. Я всегда это вижу только так: кончится война, и я буду встречать каждый день как праздник. Я буду всем-всем улыбаться, никогда не буду хмуриться, злиться, не стану ни с кем ссориться. А если появятся неприятности, они ведь будут, что-нибудь, но случится, – я только улыбнусь и скажу себе и другим: ведь это же все пустяки! Вы вспомните войну, что было, как мы жили. Не надо огорчаться, радуйтесь, ведь все мы счастливые люди, ведь самое главное – нет войны! Будьте веселы! И все будут веселы и добры друг к другу. Вот увидишь, иначе же не может быть!.. Придет папа, и мы построим дом, там же, на старом месте. Мне так хочется. Его разрушили – а мы построим. Все должно стать, как было. И чтоб опять по воскресеньям у Чернавского моста и в СХИ народ на реке… И чтобы цветочницы вечерами у ДКА, – помнишь, как полыхали их корзины и какой там был головокружительный аромат? В нашем доме старуха жила, одинокая, злая, все ворчала на всех на, нас, девчонок и мальчишек: клумбу ее во дворе мячом помяли, белье повесила – кто-то пробегал, задел нечаянно… Так ты знаешь, мне хочется, чтоб и она вернулась на свое место и так же жила со всеми нами рядом. И пусть себе ворчит, как прежде, даже ее не хватает…
У меня не было часов, не было их и у Киры, но я чувствовал, как далеко за полночь зашло уже время, вероятно – начало второго. Надо уходить, пусть она ложится и спит, не оставаться же мне в самом деле с нею в этой комнатушке, для ночлега мне здесь просто нет места.
Но Кира решительно загородила дверь:
– Что ты, куда, слышишь, как воет? Ты и пути не найдешь. Почему нет места? Вот же кровать. Ты вот так ляжешь, а я – у стены. В колхозе мы втроем спали – и умещались…
Откинув одеяло, она положила на край подушку, устроила из чего-то изголовье для себя.
– У меня два одеяла. На тебе вот это, оно побольше, а это – мне. Мама его мне в лагерь давала. Придется в одежде, а то замерзнем. Я часто так сплю. А что поделаешь? Как ни натопишь жарко, а долго тепло не держится, ночью и два одеяла не греют. К утру, бывает, вода в ведре леденеет…
Я внимательно посмотрел на нее: как свободно, как просто предлагает она лечь с нею рядом на одной постели… Словно ей невдомек, словно она еще совершенно не просвещена, как может быть понято ее приглашение, что может случиться… Глаза ее были детски чисты, доверчивы и участливы, только это одно и смотрело из них, и даже тенью не присутствовала боязнь, что я дерзну повести себя не по-товарищески… И я вновь поразился той разности черт, какую создало в ней пережитое: столько уже взрослости, совсем самостоятельная, трудовая жизнь, и столько еще чистого, незамутненного детства…
Вьюга шумела над кровлей, трясла оконную раму – точно хотела вломиться внутрь, погасить нашу лампу, отнять наше скудное тепло.
Кира, без стеснения в своих движениях, – будто она уже и раньше делала так при мне и ей это было привычно, – стянула через голову куртку, оставшись в черном свитере с глухим горлом, скинула войлочные туфли, которые она надела после валенок, большие для ее ног, спадавшие и шлепавшие задниками при каждом ее шаге по комнате. Забралась на кровать, на свое место, укуталась в одеяло.
Я медлил, почему – не знаю, без какого-либо отчетливого, ясного чувства. Но мне нужно было обязательно помедлить, продлить какое-то время, прежде чем лечь на свой край постели. В кисете нашлась махорочная пыль, я сладил цигарку, раскурил над ламповым стеклом.
– В деревне зимой мы рано ложились, – заговорила Кира. – Хозяева керосин экономили, поужинают, на печь – и лампу тушат. Поневоле и все ложились, кто у них в избе жил. А спать еще не хочется. Ночь впереди длинная. Так мы – рассказывать. У хозяев две семьи эвакуированные помещались, одна – из города, другая – с курских мест, и нас, девчонок пионерлагерных, трое… А в той семье, курской, Шурка была, лет семнадцати, балаболка страшная. Все книжки порассказала, какие читала, все истории, что там у них случались. Такое иной раз плела, ужас! А все равно – интересно, у нее и небылицы как быль выходили. Лежим в темноте по своим углам – и до позднего часа… А Шурка на все голоса, и мужскими, и женскими, просто артистка… А бабка Шуркина – та сказки знала. Говорить их начнет – нараспев, слова старинные…
Речь Киры замедлялась, голос стихал и на полуслове умолк. Я думал, сейчас она продолжит, но она – спала. Как лежала: на спине, ровно вытянувшись, чуть повернув голову вбок, в мою сторону. Легкие тени наполняли глазницы с опущенными веками, детские губы были приоткрыты, – как она говорила, так, в таком движении они и замерли; узкой полоской просвечивала белизна зубов. Едва заметный пушок серебрился вокруг ее губ, на низу щек, подбородка – тот знак младенчества, что пропадает в подростковом возрасте и должен был бы уже пропасть…
Забыв о папиросе, я неотрывно смотрел в Кирино лицо, разглядывая его с той беззастенчивой пристальностью, с какой можно рассматривать только спящего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92
Глаза Киры озарились каким-то далеким светом, который виделся ей там, за той чертой.
– И будет совсем, совсем хорошо! – сказала она.
Улыбаясь, она зажмурилась на секунду, как жмурятся, закрывают глаза, когда уж слишком прекрасна, восхитительна открывшаяся картина.
– Ты представляешь, как будет тогда хорошо! Я буду ходить только в белых платьях. Я всегда это вижу только так: кончится война, и я буду встречать каждый день как праздник. Я буду всем-всем улыбаться, никогда не буду хмуриться, злиться, не стану ни с кем ссориться. А если появятся неприятности, они ведь будут, что-нибудь, но случится, – я только улыбнусь и скажу себе и другим: ведь это же все пустяки! Вы вспомните войну, что было, как мы жили. Не надо огорчаться, радуйтесь, ведь все мы счастливые люди, ведь самое главное – нет войны! Будьте веселы! И все будут веселы и добры друг к другу. Вот увидишь, иначе же не может быть!.. Придет папа, и мы построим дом, там же, на старом месте. Мне так хочется. Его разрушили – а мы построим. Все должно стать, как было. И чтоб опять по воскресеньям у Чернавского моста и в СХИ народ на реке… И чтобы цветочницы вечерами у ДКА, – помнишь, как полыхали их корзины и какой там был головокружительный аромат? В нашем доме старуха жила, одинокая, злая, все ворчала на всех на, нас, девчонок и мальчишек: клумбу ее во дворе мячом помяли, белье повесила – кто-то пробегал, задел нечаянно… Так ты знаешь, мне хочется, чтоб и она вернулась на свое место и так же жила со всеми нами рядом. И пусть себе ворчит, как прежде, даже ее не хватает…
У меня не было часов, не было их и у Киры, но я чувствовал, как далеко за полночь зашло уже время, вероятно – начало второго. Надо уходить, пусть она ложится и спит, не оставаться же мне в самом деле с нею в этой комнатушке, для ночлега мне здесь просто нет места.
Но Кира решительно загородила дверь:
– Что ты, куда, слышишь, как воет? Ты и пути не найдешь. Почему нет места? Вот же кровать. Ты вот так ляжешь, а я – у стены. В колхозе мы втроем спали – и умещались…
Откинув одеяло, она положила на край подушку, устроила из чего-то изголовье для себя.
– У меня два одеяла. На тебе вот это, оно побольше, а это – мне. Мама его мне в лагерь давала. Придется в одежде, а то замерзнем. Я часто так сплю. А что поделаешь? Как ни натопишь жарко, а долго тепло не держится, ночью и два одеяла не греют. К утру, бывает, вода в ведре леденеет…
Я внимательно посмотрел на нее: как свободно, как просто предлагает она лечь с нею рядом на одной постели… Словно ей невдомек, словно она еще совершенно не просвещена, как может быть понято ее приглашение, что может случиться… Глаза ее были детски чисты, доверчивы и участливы, только это одно и смотрело из них, и даже тенью не присутствовала боязнь, что я дерзну повести себя не по-товарищески… И я вновь поразился той разности черт, какую создало в ней пережитое: столько уже взрослости, совсем самостоятельная, трудовая жизнь, и столько еще чистого, незамутненного детства…
Вьюга шумела над кровлей, трясла оконную раму – точно хотела вломиться внутрь, погасить нашу лампу, отнять наше скудное тепло.
Кира, без стеснения в своих движениях, – будто она уже и раньше делала так при мне и ей это было привычно, – стянула через голову куртку, оставшись в черном свитере с глухим горлом, скинула войлочные туфли, которые она надела после валенок, большие для ее ног, спадавшие и шлепавшие задниками при каждом ее шаге по комнате. Забралась на кровать, на свое место, укуталась в одеяло.
Я медлил, почему – не знаю, без какого-либо отчетливого, ясного чувства. Но мне нужно было обязательно помедлить, продлить какое-то время, прежде чем лечь на свой край постели. В кисете нашлась махорочная пыль, я сладил цигарку, раскурил над ламповым стеклом.
– В деревне зимой мы рано ложились, – заговорила Кира. – Хозяева керосин экономили, поужинают, на печь – и лампу тушат. Поневоле и все ложились, кто у них в избе жил. А спать еще не хочется. Ночь впереди длинная. Так мы – рассказывать. У хозяев две семьи эвакуированные помещались, одна – из города, другая – с курских мест, и нас, девчонок пионерлагерных, трое… А в той семье, курской, Шурка была, лет семнадцати, балаболка страшная. Все книжки порассказала, какие читала, все истории, что там у них случались. Такое иной раз плела, ужас! А все равно – интересно, у нее и небылицы как быль выходили. Лежим в темноте по своим углам – и до позднего часа… А Шурка на все голоса, и мужскими, и женскими, просто артистка… А бабка Шуркина – та сказки знала. Говорить их начнет – нараспев, слова старинные…
Речь Киры замедлялась, голос стихал и на полуслове умолк. Я думал, сейчас она продолжит, но она – спала. Как лежала: на спине, ровно вытянувшись, чуть повернув голову вбок, в мою сторону. Легкие тени наполняли глазницы с опущенными веками, детские губы были приоткрыты, – как она говорила, так, в таком движении они и замерли; узкой полоской просвечивала белизна зубов. Едва заметный пушок серебрился вокруг ее губ, на низу щек, подбородка – тот знак младенчества, что пропадает в подростковом возрасте и должен был бы уже пропасть…
Забыв о папиросе, я неотрывно смотрел в Кирино лицо, разглядывая его с той беззастенчивой пристальностью, с какой можно рассматривать только спящего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92