ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Наконец поднял лицо. И даже улыбнулся: вот, мол, как бывает!.. Анна Романовна уже с иной по оттенку (но тоже мягкой) интонацией повторила: — Вы странный, Гена. И вы такой еще смешной мальчик.
Она была сдержанна и была добра.
Однажды Лера поехала к подруге в Подмосковье и поздним вечером должна была вернуться домой, я звонил раз, другой — Анна Романовна отвечала мне, что Леры еще нет. Я звонил и звонил каждый час.
В первом часу, когда от волнения голос у меня уже срывался, Анна Романовна сказала:
— Гена, вы не волнуйтесь. Вероятно, Лера заночевала у тети Вероники.
— Как не волноваться?! Она же такая... она такая... — я не мог подобрать слова.
А Анна Романовна спокойно и по-матерински уверенно продолжила:
— Лера очень самостоятельна.
Я был поражен: я был уверен, что Лера хрупка, нежна, мягка, робеет в разговоре — я такой ее знал и видел, — но при всем том она, оказывается, самостоятельна. На следующее утро в институте, пробравшись через весь ряд студентов, как это обычно и бывало, я сел возле Леры. Лекция уже началась. Но студенты еще шумели, рассаживались. Лера коснулась меня плечом, шепнула — здравствуй, но мне ее шепота и прикосновения было мало, я строго спросил: что ж, мол, не позвонила и не успокоила, что заночуешь у тетки? Лера ответила:
— Не могла решиться: ехать домой или не ехать. Я позвонила маме, когда уже ушла последняя электричка.
— Да ты, оказывается, самостоятельна! — с иронией сказал я, после чего словцо у нас стало одним из любимых.
Словцо привилось и у сотоварищей-студентов, с которыми я вместе жил.
Если кто-то из нас вполне невинно говорил, что идет подышать воздухом или, к примеру, пообедать. «А ты, оказывается, самостоятелен!» — успевал сказать ему вслед я, или другой, или третий наш сотоварищ, и все четверо, включая и уходящего подышать, громко и неудержно смеялись, хотя что было в том смешного — не знаю.
В перерывах меж лекциями (и шепотом на лекциях) студенты обсуждали горькую публицистическую статью, вышедшую только что в «Новом мире». Я был как все — я невероятно в тот день разгорячился и даже к вечеру, когда пошел провожать Леру домой, не мог успокоиться. Сродни откровению: мы теперь знали прошлое, но ведь и прошлое теперь знало нас — и словно бы ждало. (Нам воздается не за узнавание чего-то, а за запоздавшее знание нас самих.)
Мы шли каким-то длинным переулком. Темным. Я говорил о репрессированных и о продолжающейся до сей поры — все еще! — реабилитации. Я пересказывал Лере подробности возрожденных послелагерных судеб, передавал ходившие там и тут слухи, затем сердце мое забилось, защемило, и я заговорил о человеческих страданиях: о жестких нарах, о шмонах, о перекличке среди ночи, — я говорил, пылал, я хотел приобщить ее, втянуть в переживание, но Лера оставалась Лерой, молчаливой, какой была всегда.
В тот вечер я внезапно вспылил. И спросил прямо, требуя ответа:
— Почему ты молчишь?.. Одно из двух: или ты считаешь, что я неискренен, или тебя совсем не трогает то, что я говорю?.. Нет, нет, Лера, ты ответь: трогает тебя это или нет?
И она вдруг обняла меня, прижалась. В переулке было темно. Вот так стоя, прижавшись, — я не видел ее лица, но слышал — шепнула:
— Трогает.
И отстранилась.
И мы опять шли рядом. Я был потрясен этим первым нашим объятием, потерял способность говорить.
Чтение статьи в «Новом мире» продолжалось и на другой день, на лекциях. Помню, чуть опоздавший, я сидел в лекционной аудитории на самой верхотуре; вид оттуда был отличный — и уже на моих глазах голубая книжка журнала попала к Шитову, левая сторона аудитории, скорочтец Шитов минут за пять, если не за три, пробежал глазами и передал дальше, Козловой, она и Млынарова читали вместе, скосив глаза, плюс сверху, вытягивая длинную шею, читал Гаврилец. Передавали журнал вниз — и снова вверх. Иногда вдруг выхватывали из рук. Но лица внешне непроницаемы. Передали Тодольскому, затем Сергееву...
Второй экземпляр, что на правой стороне аудитории, я заметил не сразу, журнал был обернут в обычную разлинованную бумагу и передавался осторожно. Наконец, я засек: это было прямо подо мной, через Раненскую, Кожина и Глуховцева журнал двигался строго по диагонали. Я даже наметил его дальнейшее движение пунктиром: Рогов — Сычев — Оля Ставская. Взаимное их перемещение уже тогда подделывалось под некие две упрощенные судьбы. Левый экземпляр метался, как голубой мотылек, туда-сюда, в то время как правый, неприметный, словно бы замыслил пересечь тихо и без свидетелей все море студенческой аудитории, стремясь шаг за шагом, неуклонно к противоположному берегу. А лектор читал. Затем его сменил другой лектор, всего в тот день было шесть лекционных часов и четыре из них в той же аудитории, что считалось большим удобством.
Некоторые из наиболее старательных наших однокурсников — точнее, однокурсниц — вели дневник; и дневник этот сохранили. Так что сейчас, задним числом я мог бы попытаться более выразительно воспроизвести те дни (с точки зрения студента), если бы не опасался, что хроникальность и сам дух того знакового времени оттеснят Леру и мою любовь к ней. Было же как раз наоборот: любовь оттеснила.
Один лишь штрих.
Я видел, как Твардовский, выходя из редакции «Нового мира», садится в машину — мы пришли туда, к редакции, целой оравой студентов и видели: он вышел, сел в машину. И уехал. Нам, восторженным, ничего больше не было нужно: только увидеть. Он сказал что-то шоферу — и тот вмиг сорвал машину с места. Мы стояли в пяти шагах. Твардовский и точно сел в машину озабоченно, несколько отрешенно, но, как я узнал уже после, его тяжеловатая посадка и словно бы маховое бросание своего полного тела на подушки сиденья обусловливались его больными ногами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Она была сдержанна и была добра.
Однажды Лера поехала к подруге в Подмосковье и поздним вечером должна была вернуться домой, я звонил раз, другой — Анна Романовна отвечала мне, что Леры еще нет. Я звонил и звонил каждый час.
В первом часу, когда от волнения голос у меня уже срывался, Анна Романовна сказала:
— Гена, вы не волнуйтесь. Вероятно, Лера заночевала у тети Вероники.
— Как не волноваться?! Она же такая... она такая... — я не мог подобрать слова.
А Анна Романовна спокойно и по-матерински уверенно продолжила:
— Лера очень самостоятельна.
Я был поражен: я был уверен, что Лера хрупка, нежна, мягка, робеет в разговоре — я такой ее знал и видел, — но при всем том она, оказывается, самостоятельна. На следующее утро в институте, пробравшись через весь ряд студентов, как это обычно и бывало, я сел возле Леры. Лекция уже началась. Но студенты еще шумели, рассаживались. Лера коснулась меня плечом, шепнула — здравствуй, но мне ее шепота и прикосновения было мало, я строго спросил: что ж, мол, не позвонила и не успокоила, что заночуешь у тетки? Лера ответила:
— Не могла решиться: ехать домой или не ехать. Я позвонила маме, когда уже ушла последняя электричка.
— Да ты, оказывается, самостоятельна! — с иронией сказал я, после чего словцо у нас стало одним из любимых.
Словцо привилось и у сотоварищей-студентов, с которыми я вместе жил.
Если кто-то из нас вполне невинно говорил, что идет подышать воздухом или, к примеру, пообедать. «А ты, оказывается, самостоятелен!» — успевал сказать ему вслед я, или другой, или третий наш сотоварищ, и все четверо, включая и уходящего подышать, громко и неудержно смеялись, хотя что было в том смешного — не знаю.
В перерывах меж лекциями (и шепотом на лекциях) студенты обсуждали горькую публицистическую статью, вышедшую только что в «Новом мире». Я был как все — я невероятно в тот день разгорячился и даже к вечеру, когда пошел провожать Леру домой, не мог успокоиться. Сродни откровению: мы теперь знали прошлое, но ведь и прошлое теперь знало нас — и словно бы ждало. (Нам воздается не за узнавание чего-то, а за запоздавшее знание нас самих.)
Мы шли каким-то длинным переулком. Темным. Я говорил о репрессированных и о продолжающейся до сей поры — все еще! — реабилитации. Я пересказывал Лере подробности возрожденных послелагерных судеб, передавал ходившие там и тут слухи, затем сердце мое забилось, защемило, и я заговорил о человеческих страданиях: о жестких нарах, о шмонах, о перекличке среди ночи, — я говорил, пылал, я хотел приобщить ее, втянуть в переживание, но Лера оставалась Лерой, молчаливой, какой была всегда.
В тот вечер я внезапно вспылил. И спросил прямо, требуя ответа:
— Почему ты молчишь?.. Одно из двух: или ты считаешь, что я неискренен, или тебя совсем не трогает то, что я говорю?.. Нет, нет, Лера, ты ответь: трогает тебя это или нет?
И она вдруг обняла меня, прижалась. В переулке было темно. Вот так стоя, прижавшись, — я не видел ее лица, но слышал — шепнула:
— Трогает.
И отстранилась.
И мы опять шли рядом. Я был потрясен этим первым нашим объятием, потерял способность говорить.
Чтение статьи в «Новом мире» продолжалось и на другой день, на лекциях. Помню, чуть опоздавший, я сидел в лекционной аудитории на самой верхотуре; вид оттуда был отличный — и уже на моих глазах голубая книжка журнала попала к Шитову, левая сторона аудитории, скорочтец Шитов минут за пять, если не за три, пробежал глазами и передал дальше, Козловой, она и Млынарова читали вместе, скосив глаза, плюс сверху, вытягивая длинную шею, читал Гаврилец. Передавали журнал вниз — и снова вверх. Иногда вдруг выхватывали из рук. Но лица внешне непроницаемы. Передали Тодольскому, затем Сергееву...
Второй экземпляр, что на правой стороне аудитории, я заметил не сразу, журнал был обернут в обычную разлинованную бумагу и передавался осторожно. Наконец, я засек: это было прямо подо мной, через Раненскую, Кожина и Глуховцева журнал двигался строго по диагонали. Я даже наметил его дальнейшее движение пунктиром: Рогов — Сычев — Оля Ставская. Взаимное их перемещение уже тогда подделывалось под некие две упрощенные судьбы. Левый экземпляр метался, как голубой мотылек, туда-сюда, в то время как правый, неприметный, словно бы замыслил пересечь тихо и без свидетелей все море студенческой аудитории, стремясь шаг за шагом, неуклонно к противоположному берегу. А лектор читал. Затем его сменил другой лектор, всего в тот день было шесть лекционных часов и четыре из них в той же аудитории, что считалось большим удобством.
Некоторые из наиболее старательных наших однокурсников — точнее, однокурсниц — вели дневник; и дневник этот сохранили. Так что сейчас, задним числом я мог бы попытаться более выразительно воспроизвести те дни (с точки зрения студента), если бы не опасался, что хроникальность и сам дух того знакового времени оттеснят Леру и мою любовь к ней. Было же как раз наоборот: любовь оттеснила.
Один лишь штрих.
Я видел, как Твардовский, выходя из редакции «Нового мира», садится в машину — мы пришли туда, к редакции, целой оравой студентов и видели: он вышел, сел в машину. И уехал. Нам, восторженным, ничего больше не было нужно: только увидеть. Он сказал что-то шоферу — и тот вмиг сорвал машину с места. Мы стояли в пяти шагах. Твардовский и точно сел в машину озабоченно, несколько отрешенно, но, как я узнал уже после, его тяжеловатая посадка и словно бы маховое бросание своего полного тела на подушки сиденья обусловливались его больными ногами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29