ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
Он лишь сопоставляет разные принципы, на которых держится жизнь в увиденных им европейских странах. Британская система, судя по всему, должна ему казаться самой лучшей. Тем неожиданнее вывод на последних страницах.
Но это не обмолвка. И причина тут не в одном лишь климате – «сыром, мрачном, печальном», так что солнце в диковинку, а люди «смотрят сентябрем». Можно бы мириться и со смогом, и с копотью, толстым слоем лежащей на крышах и фонарях. А вот приладиться к английским нравам затруднительно. В этом обществе слишком глубоко укоренилось безразличие, ему неведомы «быстрые душевные стремления», «игривость ума»: практический навык неподражаем, однако настоящая мысль отсутствует. И сколько условностей, сколько нелепых установлений, с которыми не уживется человек, привыкший выражать свои переживания искренне, незамысловато!
Предвзятости в этих суждениях нет: Англию Карамзин любил, а ее литературе немалым обязан как писатель. Просто это не помеха для выношенного и точного обобщения, суть которого в том, что Англия страдает «нравственной болезнью» особого рода – скукой, проистекающей главным образом от «излишнего покоя». Человек «все имеет, беспечен и – зевает»; чрезмерное благоденствие иссушило душу, которая становится глуха к треволнениям мира. Люди «несчастливы от счастия» – парадокс, но, коли вдуматься, не столь уж разительный. С юности до седин англичане все свое время отдают деловой жизни, «управляя всемирною торговлею и вымышляя новые способы играть мнимыми нуждами людей». Но где же озарения духа, где жизнь умственная, где трепет сердца, отзывчивого на бедствия ближних и на тревоги эпохи? Кажется, здесь это привилегия одних только гениев. Да ведь гении одиноки, и отечество их – не Лондон, не Англия, но вся вселенная…
Карамзину кажется, что он уловил самое существенное в английском национальном характере. А по сути, он лишь описал типичную атмосферу, какую создают буржуазные отношения, достигшие своего полного развития. В Англии это произошло раньше, чем в других странах, оттого и «скука» – неизбежное последствие делячества, которое убивает все высшие устремления личности, – сделалась для англичан такой обыденностью. Знакомое нам понятие сплин появится и в «Письмах русского путешественника», где сказано, что это типичное состояние праздных богачей, «задолго до смерти умирающих душою». Пожалуй, единственный раз Карамзин допускает неточность. То, что к старости испытывали английские банкиры и наследники торговых домов, под благопристойной вывеской занимавшихся грабежом Индии и других колоний, называлось просто утратой всякого вкуса к жизни, нравственным банкротством. А сплин был ощущением совсем иного рода. Его очень хорошо знали сверстники Байрона. Оно стало характерной приметой их умонастроения и отношения к миру. В их среде оно и распространилось настолько, что по ошибке стали полагать, будто это вообще черта английской психологии.
В действительности это была черта времени, того нового времени, которое началось после грандиозных французских событий 1789 года. Те, чья юность совпала с общественными потрясениями, в которых решались судьбы мира, очень рано осознали живое присутствие Истории в своей судьбе. Они были не похожи на своих отцов и даже старших братьев. Еще недавно господствовало убеждение, что законы жизни установлены на века, а ее ход неизменен, сколь бы пламенными чаяниями ни вдохновлялись безумцы, восстающие против жребия, уготованного и человеку, и всему людскому сообществу. Поколение, к которому принадлежал Байрон, было первым поколением, освободившимся от подобной пассивности и покорности заведенному порядку вещей. Оно чувствовало, что произошел необратимый сдвиг и что коснулся он не частностей, но сути бытия.
Жизнь уже не могла вернуться к тем своим формам, которые омертвели задолго до взрыва, сокрушившего их на исходе XVIII столетия. Она не могла не обновляться, и мечты о свободе, гуманности, разумности и нравственной правде не могли оставаться только мечтами – они должны были воплотиться.
Дело, которого не сумела докончить (а отчасти даже скомпрометировала) Французская революция, – оно-то и было призвано стать целью жизни для этой молодежи, выросшей под грохот битв, среди накалившихся противоречий, при свете истории на одном из самых крутых ее перевалов.
Но слишком свеж был в памяти этого поколения горький урок, который преподали стремительно развивавшиеся события во Франции, а потом и по всей Европе. Драма эпохи состояла в том, что ее главные действующие лица – парижские ремесленники, штурмовавшие Бастилию, а вслед за тем творившие чудеса храбрости у Маренго и под Иеной, – не могли понять, отчего их жертвы помогали укрепиться не свободе, а лишь безмерным амбициям низкорослого офицера-корсиканца, причудами фортуны и силою собственной воли вознесенного на головокружительную высоту. Они не могли понять, что тут действовал исторический закон, а не выверт судьбы. Только с ходом времени это начинало проясняться. И рождалось глубокое разочарование в той революции, которую Байрон и его ровесники наблюдали с другого берега Ла-Манша. А вместе с тем крепла убежденность, что так или иначе мир не вернется к тому состоянию, в каком он пребывал до 14 июля 1789 года.
Для молодых европейцев, чья духовная биография завязывалась на рубеже XVIII и XIX веков, сложное это чувство стало определяющим. Воздух, которым они дышали, был тяжелым, застойным воздухом политического лицемерия, убожества и трусости перед мятежным поветрием, быстро перекинувшимся из Франции на соседние страны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Но это не обмолвка. И причина тут не в одном лишь климате – «сыром, мрачном, печальном», так что солнце в диковинку, а люди «смотрят сентябрем». Можно бы мириться и со смогом, и с копотью, толстым слоем лежащей на крышах и фонарях. А вот приладиться к английским нравам затруднительно. В этом обществе слишком глубоко укоренилось безразличие, ему неведомы «быстрые душевные стремления», «игривость ума»: практический навык неподражаем, однако настоящая мысль отсутствует. И сколько условностей, сколько нелепых установлений, с которыми не уживется человек, привыкший выражать свои переживания искренне, незамысловато!
Предвзятости в этих суждениях нет: Англию Карамзин любил, а ее литературе немалым обязан как писатель. Просто это не помеха для выношенного и точного обобщения, суть которого в том, что Англия страдает «нравственной болезнью» особого рода – скукой, проистекающей главным образом от «излишнего покоя». Человек «все имеет, беспечен и – зевает»; чрезмерное благоденствие иссушило душу, которая становится глуха к треволнениям мира. Люди «несчастливы от счастия» – парадокс, но, коли вдуматься, не столь уж разительный. С юности до седин англичане все свое время отдают деловой жизни, «управляя всемирною торговлею и вымышляя новые способы играть мнимыми нуждами людей». Но где же озарения духа, где жизнь умственная, где трепет сердца, отзывчивого на бедствия ближних и на тревоги эпохи? Кажется, здесь это привилегия одних только гениев. Да ведь гении одиноки, и отечество их – не Лондон, не Англия, но вся вселенная…
Карамзину кажется, что он уловил самое существенное в английском национальном характере. А по сути, он лишь описал типичную атмосферу, какую создают буржуазные отношения, достигшие своего полного развития. В Англии это произошло раньше, чем в других странах, оттого и «скука» – неизбежное последствие делячества, которое убивает все высшие устремления личности, – сделалась для англичан такой обыденностью. Знакомое нам понятие сплин появится и в «Письмах русского путешественника», где сказано, что это типичное состояние праздных богачей, «задолго до смерти умирающих душою». Пожалуй, единственный раз Карамзин допускает неточность. То, что к старости испытывали английские банкиры и наследники торговых домов, под благопристойной вывеской занимавшихся грабежом Индии и других колоний, называлось просто утратой всякого вкуса к жизни, нравственным банкротством. А сплин был ощущением совсем иного рода. Его очень хорошо знали сверстники Байрона. Оно стало характерной приметой их умонастроения и отношения к миру. В их среде оно и распространилось настолько, что по ошибке стали полагать, будто это вообще черта английской психологии.
В действительности это была черта времени, того нового времени, которое началось после грандиозных французских событий 1789 года. Те, чья юность совпала с общественными потрясениями, в которых решались судьбы мира, очень рано осознали живое присутствие Истории в своей судьбе. Они были не похожи на своих отцов и даже старших братьев. Еще недавно господствовало убеждение, что законы жизни установлены на века, а ее ход неизменен, сколь бы пламенными чаяниями ни вдохновлялись безумцы, восстающие против жребия, уготованного и человеку, и всему людскому сообществу. Поколение, к которому принадлежал Байрон, было первым поколением, освободившимся от подобной пассивности и покорности заведенному порядку вещей. Оно чувствовало, что произошел необратимый сдвиг и что коснулся он не частностей, но сути бытия.
Жизнь уже не могла вернуться к тем своим формам, которые омертвели задолго до взрыва, сокрушившего их на исходе XVIII столетия. Она не могла не обновляться, и мечты о свободе, гуманности, разумности и нравственной правде не могли оставаться только мечтами – они должны были воплотиться.
Дело, которого не сумела докончить (а отчасти даже скомпрометировала) Французская революция, – оно-то и было призвано стать целью жизни для этой молодежи, выросшей под грохот битв, среди накалившихся противоречий, при свете истории на одном из самых крутых ее перевалов.
Но слишком свеж был в памяти этого поколения горький урок, который преподали стремительно развивавшиеся события во Франции, а потом и по всей Европе. Драма эпохи состояла в том, что ее главные действующие лица – парижские ремесленники, штурмовавшие Бастилию, а вслед за тем творившие чудеса храбрости у Маренго и под Иеной, – не могли понять, отчего их жертвы помогали укрепиться не свободе, а лишь безмерным амбициям низкорослого офицера-корсиканца, причудами фортуны и силою собственной воли вознесенного на головокружительную высоту. Они не могли понять, что тут действовал исторический закон, а не выверт судьбы. Только с ходом времени это начинало проясняться. И рождалось глубокое разочарование в той революции, которую Байрон и его ровесники наблюдали с другого берега Ла-Манша. А вместе с тем крепла убежденность, что так или иначе мир не вернется к тому состоянию, в каком он пребывал до 14 июля 1789 года.
Для молодых европейцев, чья духовная биография завязывалась на рубеже XVIII и XIX веков, сложное это чувство стало определяющим. Воздух, которым они дышали, был тяжелым, застойным воздухом политического лицемерия, убожества и трусости перед мятежным поветрием, быстро перекинувшимся из Франции на соседние страны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71