ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
" Страшно подыматься, подняться до этих высот, но он подымается.
Он достигает высоты, где безраздельно надо всеми властвует страх падения. Падение к страху. Но душа уже освобождается от него. Она на этой высоте не боится его, она в колоколах, то есть уже противоречит ему, вступает в единоборство, принимает вызов.
"Ко музыка от бездны не спасет!" - в этом нет полной уверенности в окончательной победе. Здесь намечается проекция в будущую ежедневную смертельную схватку: "Я в львиный ров и в крепость погружен//И опускаюсь ниже, ниже, ниже...//Неограничена еще моя пора,//И я сопровождал восторг вселенский..."
И эти повторы страшной высоты: "На страшной высоте блуждающий огонь...", "На страшной высоте земные сны горят...", "Чудовищный корабль на страшной высоте..."
И это напоминание: "Не превозмочь в дремучей жизни страха".
Страх - губитель мира - возникает, упоминается, не забывается для слушателя, но давным-давно забыт поэтом.
Формула 1912 года остается верной на всю улицу-жизнь: "Паденье неизменный спутник страха,//И самый страх есть чувство пустоты".
30.
Версилов в "Подростке" размышляет о том, что русскому дорога Европа, дороже, чем французу, немцу, англичанину, что Европа так же драгоценна для него, как Россия. И еще более. Версилов никогда не упрекал себя в том, что Париж, Венеция, Рим, их культура, искусство, история милее ему, чем Россия. Он говорит, что русским дороги старые камни, чудеса старого мира, эти "осколки святых чудес".
И а этом он более русский.
Если эти размышления считать справедливыми вообще, то по отношению к Мандельштаму они не менее справедливы.
Весь Мандельштам состоит из "осколков святых чудес". Это житница и ломбард итальянского искусства, это полигон немецких романтиков и философов XVIII и XIX веков, это путеводители по античности и возрождению, средневековью и классицизму... Это не констатация приобщенности к чему-либо, это рабочие собратья, необходимые для сотворчества, это родители живых образов, необычайно свежих, воплощаемых в сложные ситуации при обычных человеческих страстях...
Возникновение образа сохранило историю. Безобразная передача фактов лишает их привлекательности и живости, что, несомненно, приводит к довольно быстрому забвению. Поэтому мало-мальски интересный исторический факт всегда обрастает анекдотами, легендами...
История в мозгу человека, таким образом, складывается в разорванную образную цепь с колоссальными черными дырами - теми периодами, в которые образное творчество устранялось за неимением чего-нибудь привлекательного для отображения. Поэтому люди склонны черпать сведения истории не из трудов историков, а из романов, повестей, мемуаров, анекдотов и прочего образно-словесного материала.
Ум устроен так, что не может выносить мертвечину безжизненных понятий и категорий. Не будем приводить в пример Блеза Паскаля, говорившего, что всему владыка геометрия, и между тем написавшего философские трактаты. Ум, конечно, может пользоваться понятиями и категориями, но постоянно оглядываясь на образность.
В пересказе даже самая сухая газетная статья оживает, ибо рассказчик нет-нет да ввернет такое словечко, которого как раз не хватало для образности понимания.
"О, в мире много есть такого, друг Горацио, что вашей философии не снилось".
Только раскованность и свобода игры, о которой я говорил вначале, позволяют Мандельштаму столь ловко оперировать эпохами и государствами, народами и царями... Из этих разнородных столкновений необычайно однородная материя речи его рождается.
Нет ничего смелее, смекалистей, лаконичнее и строже, образнее и горделивее, чем ПОЭЗИЯ... Нет ничего, что бы так не поддавалось логике в обычном понимании, как науки, так было бы неправильно по отношению к правильному в житейском понимании мышлению, как ПОЭЗИЯ... Нет ничего более укоряющего ученых мужей, чем ПОЭЗИЯ; ее ироничность, страсть, завешивание молочных сбитней на клубнике, превращение догматов в ласточек, и правителей в черепах, издевательство над синтаксистами и охранителями норм языка. В таком понимании ПОЭЗИЯ - ненормальность.
И лишь после того, как, ругаясь на нее за сплошные искажения с позиции далековатости так лет в сто, определяют ее как национальную гордость, а поэтов, создавших эту ненормальность, возводят в законодателей русского языка...
"Себя губя, себе противореча,//Как моль летит на огонек полночный,//Мне хочется уйти из нашей речи//3а все, чем я обязан ей бессрочно...//Чужая-речь мне будет оболочкой,//И много прежде, чем я смел родиться,//Я буквой был, был виноградной строчкой.//Я книгой был, которая вам снится..."
Не отголоски ли святых чудес слышатся в этих строках из стихотворения "К немецкой речи"?
Родственность немецкой культуре ощущали на себе многие русские поэты. Но так остро, с такой болью мог ощущать только он:
"Россия, Лета, Лорелея...".
Есть у него строки об этом родстве, которые Цветаева в период своего фанатического преклонения перед Германией возносила, говоря, что наше родство, наша родня - наш скромный и неказистый сосед Германия, в которую, если и любили, никогда не были влюблены, как не бываешь влюблен в себя. Дело не в истории и не в моментах преходящих, а в нашей с Германией общей крови, одной прародине, в том вине, говорит она, о котором русский поэт Осип Мандельштам воскликнет в самый разгар войны: "А я пою вино времен //Источник речи италийской,//И в колыбели праарийской//Славянский и германский лен".
Гениальная формула нашего с Германией отродясь и навек союза, заканчивает Цветаева.
Войны вряд ли изменили взгляд на культуру Германии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Он достигает высоты, где безраздельно надо всеми властвует страх падения. Падение к страху. Но душа уже освобождается от него. Она на этой высоте не боится его, она в колоколах, то есть уже противоречит ему, вступает в единоборство, принимает вызов.
"Ко музыка от бездны не спасет!" - в этом нет полной уверенности в окончательной победе. Здесь намечается проекция в будущую ежедневную смертельную схватку: "Я в львиный ров и в крепость погружен//И опускаюсь ниже, ниже, ниже...//Неограничена еще моя пора,//И я сопровождал восторг вселенский..."
И эти повторы страшной высоты: "На страшной высоте блуждающий огонь...", "На страшной высоте земные сны горят...", "Чудовищный корабль на страшной высоте..."
И это напоминание: "Не превозмочь в дремучей жизни страха".
Страх - губитель мира - возникает, упоминается, не забывается для слушателя, но давным-давно забыт поэтом.
Формула 1912 года остается верной на всю улицу-жизнь: "Паденье неизменный спутник страха,//И самый страх есть чувство пустоты".
30.
Версилов в "Подростке" размышляет о том, что русскому дорога Европа, дороже, чем французу, немцу, англичанину, что Европа так же драгоценна для него, как Россия. И еще более. Версилов никогда не упрекал себя в том, что Париж, Венеция, Рим, их культура, искусство, история милее ему, чем Россия. Он говорит, что русским дороги старые камни, чудеса старого мира, эти "осколки святых чудес".
И а этом он более русский.
Если эти размышления считать справедливыми вообще, то по отношению к Мандельштаму они не менее справедливы.
Весь Мандельштам состоит из "осколков святых чудес". Это житница и ломбард итальянского искусства, это полигон немецких романтиков и философов XVIII и XIX веков, это путеводители по античности и возрождению, средневековью и классицизму... Это не констатация приобщенности к чему-либо, это рабочие собратья, необходимые для сотворчества, это родители живых образов, необычайно свежих, воплощаемых в сложные ситуации при обычных человеческих страстях...
Возникновение образа сохранило историю. Безобразная передача фактов лишает их привлекательности и живости, что, несомненно, приводит к довольно быстрому забвению. Поэтому мало-мальски интересный исторический факт всегда обрастает анекдотами, легендами...
История в мозгу человека, таким образом, складывается в разорванную образную цепь с колоссальными черными дырами - теми периодами, в которые образное творчество устранялось за неимением чего-нибудь привлекательного для отображения. Поэтому люди склонны черпать сведения истории не из трудов историков, а из романов, повестей, мемуаров, анекдотов и прочего образно-словесного материала.
Ум устроен так, что не может выносить мертвечину безжизненных понятий и категорий. Не будем приводить в пример Блеза Паскаля, говорившего, что всему владыка геометрия, и между тем написавшего философские трактаты. Ум, конечно, может пользоваться понятиями и категориями, но постоянно оглядываясь на образность.
В пересказе даже самая сухая газетная статья оживает, ибо рассказчик нет-нет да ввернет такое словечко, которого как раз не хватало для образности понимания.
"О, в мире много есть такого, друг Горацио, что вашей философии не снилось".
Только раскованность и свобода игры, о которой я говорил вначале, позволяют Мандельштаму столь ловко оперировать эпохами и государствами, народами и царями... Из этих разнородных столкновений необычайно однородная материя речи его рождается.
Нет ничего смелее, смекалистей, лаконичнее и строже, образнее и горделивее, чем ПОЭЗИЯ... Нет ничего, что бы так не поддавалось логике в обычном понимании, как науки, так было бы неправильно по отношению к правильному в житейском понимании мышлению, как ПОЭЗИЯ... Нет ничего более укоряющего ученых мужей, чем ПОЭЗИЯ; ее ироничность, страсть, завешивание молочных сбитней на клубнике, превращение догматов в ласточек, и правителей в черепах, издевательство над синтаксистами и охранителями норм языка. В таком понимании ПОЭЗИЯ - ненормальность.
И лишь после того, как, ругаясь на нее за сплошные искажения с позиции далековатости так лет в сто, определяют ее как национальную гордость, а поэтов, создавших эту ненормальность, возводят в законодателей русского языка...
"Себя губя, себе противореча,//Как моль летит на огонек полночный,//Мне хочется уйти из нашей речи//3а все, чем я обязан ей бессрочно...//Чужая-речь мне будет оболочкой,//И много прежде, чем я смел родиться,//Я буквой был, был виноградной строчкой.//Я книгой был, которая вам снится..."
Не отголоски ли святых чудес слышатся в этих строках из стихотворения "К немецкой речи"?
Родственность немецкой культуре ощущали на себе многие русские поэты. Но так остро, с такой болью мог ощущать только он:
"Россия, Лета, Лорелея...".
Есть у него строки об этом родстве, которые Цветаева в период своего фанатического преклонения перед Германией возносила, говоря, что наше родство, наша родня - наш скромный и неказистый сосед Германия, в которую, если и любили, никогда не были влюблены, как не бываешь влюблен в себя. Дело не в истории и не в моментах преходящих, а в нашей с Германией общей крови, одной прародине, в том вине, говорит она, о котором русский поэт Осип Мандельштам воскликнет в самый разгар войны: "А я пою вино времен //Источник речи италийской,//И в колыбели праарийской//Славянский и германский лен".
Гениальная формула нашего с Германией отродясь и навек союза, заканчивает Цветаева.
Войны вряд ли изменили взгляд на культуру Германии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37