ТОП авторов и книг ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ
и военную форму не брал он с собою, так как идти в ней по Китайской Земле, соблюдающей нейтралитет, не представлялось вовсе возможным. Ах, Господи Боже! Верить ли тайной раскосой усмешке! Он наставлял на него ружье, приклад холодил ему плечной бугор. "Я взял порученье, и я знал, что я иду на верную смерть, и не надеялся вернуться!” — звонким и молодым голосом сказал капитан вражеской пехоты, и он понял, что с детства врагов готовят к смерти, и что умирать — это тоже наука, и что смерть — самое прекрасное, что есть в жизни, на взгляд этих смешных раскосых людишек; и что их, гололобых щенят, на плачевной широкой родине к смерти никто никогда не готовил, не учили их, солдат и матросов, любить ее, а вот родину учили любить, да они и без учебы ее пылко любили, только не знали, что же это такое — любовь; о, они долго этого не знали, любви, а многие умерли, убиты были в первом же бою, и никогда не узнали, — а может, и узнали — в миг смерти. Ведь брешут же во всех сказках, что смерть похожа на любовь. “Я знаю, что мне грозит смерть, — высоко и пронзительно выкрикнул Тейско Оки, вздернув подбородок и нагло щурясь на ружейное дуло, плясавшее в матросских кулаках, — и когда вы меня захватили, матросы, я хотел лишить себя жизни, да у меня не было под рукою, чем это сделать. Если я теперь вернусь на родину, я потеряю свою честь. Я не могу вернуться. Мне стыдно быть подсудимым. Прошу вас, скорее кончайте дело, которое вы начали. Я готов”. Какое прекрасное светилось у него лицо в тот миг! Он кончил речь и посмотрел своими косыми глазенками, не мигая. А подполковник Юкока стоял рядом и темно молчал, и узкие, как две рыбы уклейки, глаза его так же, как и у Оки, горели подземным диким светом. Они жаждали, чтоб у них в руках оказалась обоюдоострые короткие мечи. Они знали, куда их втыкать, как поворачивать, чтоб наверняка. По его, как ни заколись, все заколешься.
“…задержаны русским разъездом к северо-западу от станции Турчиха!.. Китайско-Восточной железной дороги… одетыми в монгольские одежды… в кои они облеклись для сокрытия своей национальности и принадлежности к вражеской армии… деяние… согласно Свода Военных Постановлений… подданные Юкока и Оки подлежат… преданию Временному Военному Суду Северной Маньчжурии…” — выкликали далекие, лающие голоса. А может, это брехали собаки — они там, на страшном Востоке, умеют по-человечьи, ибо там все колдуны. Мама… маменька… молочка бы… горяченького… с лепешкой… а то ухи холодной, с погребца, и под водочку… хоть стопарик… крохотный… согреться… зачем согреться тебе?!.. ты весь пылаешь… ты пламя…
— Ты бредишь, бредишь, — говорила она ему на своем языке, и он не понимал ее. Он знал, что она говорит так.
Она тащила его волоком, за ноги, по песку. Он помнил? Тело помнило. Дымилось, искрило красным под сомкнутыми веками. Как сильно он хотел пить!
— Ты знаешь… нас взорвали… там погибли крейсера… такие люди там погибли… сгорели заживо… утонули… я один выплыл… не может быть, чтоб я один… кто-то ведь спасся еще…
— Тебе нельзя говорить. Ты сумасшедший. Я слышала взрывы. Оттуда никто не выплыл. Море поглотило всех. Богиня моря взяла всех. Она жадная. Как я.
Он открывал глаза, видел ее. Смуглые щеки во мраке. Темень, темнота. Как в курной избе. Как в бане по-черному у него в селе. В баньку бы теперь. Здесь, в земле желтоликой Аматерасу, снега нет?! Но почему ж на песок падал и падал снег, все снег и снег?! Руки его кололи и клевали снежинки. Пятки прочерчивали в песке, смешанном со снегом, полосы — будто он был санями, а пятки его были полозья, и на нем, в нем везли девку, имя ей было — Жизнь. Смерть, где твое жало?! Ад, где Твоя победа?!.. Ты еще помнишь слова из огромной книжки в кожаном переплете, лежавшей на дубовом столе у батюшки, и заиндевелые окна церковно-приходской школы, и то, как ты прибежал однажды в школу раненько, раньше всех, ни детей, ни батюшки не виднелось и в помине, и на двери висел, тускло мерцая в жгучем от смертного мороза утреннем воздухе, черножелезный амбарный замок, и ты наклонился к замку и лизнул его — от розовой звонкости утра и снега, от избытка чувств, от любви… и язык прилип мгновенно, приварился к выстывшему на морозе железу, намертво… Господи, как отодрать?!.. помоги, Господи!.. и ты рванулся весь, вместе с языком и замком, и тебе показалось, что не язык отдирают от тебя — а грудь разодрали ручищами незримыми и сердце, сердце из тебя дерут и рвут прочь, и жилы трещат, и нутро стонет, и боль! Боль! Какая боль! И кровь, — ты глядел, изумляясь, на свою ребячью кровь, она с высунутого, будто б ты был диким волком, языка капала на яркий снег, Солнце всходило, снег играл тысячью алмазов, резал глаза, ты зажмурился, слезы твои лились у тебя по щекам и замерзали, не успевая докатиться до гусиной шейки, долететь до белой земли.
— О, больно!.. больно, женщина… я руку сломал, что ли?.. но я же плыл… я руками махал… я доплыл…
— Молчи, молчи… тебе нельзя говорить… пей…
Она подносила к его губам ободранную, облезлую жестяную кружку, когда-то крашенную зеленой краской. В кружке была вода, теплая, вонючая. С отвратным запахом неведомой травки. По губам скользило масло… жир?..
— Люй-ча… люй-ча… до дна… пей все, до дна…
Он пил покорно. Это была теплая жирная жизнь. Он следил за незнакомкой слепыми, еще солеными глазами, когда он отползала на корточках в угол. Где они приткнулись? Он не понимал. Доподлинно он знал, видел одно: это женщина, она тутошняя, она раскоса и уродлива, волосы свисают у нее на лоб. Глаз ее он не видел. Его трясло от холода. Портки бы теплые натянуть. Бурки ли…
Она шептала на своем языке:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
“…задержаны русским разъездом к северо-западу от станции Турчиха!.. Китайско-Восточной железной дороги… одетыми в монгольские одежды… в кои они облеклись для сокрытия своей национальности и принадлежности к вражеской армии… деяние… согласно Свода Военных Постановлений… подданные Юкока и Оки подлежат… преданию Временному Военному Суду Северной Маньчжурии…” — выкликали далекие, лающие голоса. А может, это брехали собаки — они там, на страшном Востоке, умеют по-человечьи, ибо там все колдуны. Мама… маменька… молочка бы… горяченького… с лепешкой… а то ухи холодной, с погребца, и под водочку… хоть стопарик… крохотный… согреться… зачем согреться тебе?!.. ты весь пылаешь… ты пламя…
— Ты бредишь, бредишь, — говорила она ему на своем языке, и он не понимал ее. Он знал, что она говорит так.
Она тащила его волоком, за ноги, по песку. Он помнил? Тело помнило. Дымилось, искрило красным под сомкнутыми веками. Как сильно он хотел пить!
— Ты знаешь… нас взорвали… там погибли крейсера… такие люди там погибли… сгорели заживо… утонули… я один выплыл… не может быть, чтоб я один… кто-то ведь спасся еще…
— Тебе нельзя говорить. Ты сумасшедший. Я слышала взрывы. Оттуда никто не выплыл. Море поглотило всех. Богиня моря взяла всех. Она жадная. Как я.
Он открывал глаза, видел ее. Смуглые щеки во мраке. Темень, темнота. Как в курной избе. Как в бане по-черному у него в селе. В баньку бы теперь. Здесь, в земле желтоликой Аматерасу, снега нет?! Но почему ж на песок падал и падал снег, все снег и снег?! Руки его кололи и клевали снежинки. Пятки прочерчивали в песке, смешанном со снегом, полосы — будто он был санями, а пятки его были полозья, и на нем, в нем везли девку, имя ей было — Жизнь. Смерть, где твое жало?! Ад, где Твоя победа?!.. Ты еще помнишь слова из огромной книжки в кожаном переплете, лежавшей на дубовом столе у батюшки, и заиндевелые окна церковно-приходской школы, и то, как ты прибежал однажды в школу раненько, раньше всех, ни детей, ни батюшки не виднелось и в помине, и на двери висел, тускло мерцая в жгучем от смертного мороза утреннем воздухе, черножелезный амбарный замок, и ты наклонился к замку и лизнул его — от розовой звонкости утра и снега, от избытка чувств, от любви… и язык прилип мгновенно, приварился к выстывшему на морозе железу, намертво… Господи, как отодрать?!.. помоги, Господи!.. и ты рванулся весь, вместе с языком и замком, и тебе показалось, что не язык отдирают от тебя — а грудь разодрали ручищами незримыми и сердце, сердце из тебя дерут и рвут прочь, и жилы трещат, и нутро стонет, и боль! Боль! Какая боль! И кровь, — ты глядел, изумляясь, на свою ребячью кровь, она с высунутого, будто б ты был диким волком, языка капала на яркий снег, Солнце всходило, снег играл тысячью алмазов, резал глаза, ты зажмурился, слезы твои лились у тебя по щекам и замерзали, не успевая докатиться до гусиной шейки, долететь до белой земли.
— О, больно!.. больно, женщина… я руку сломал, что ли?.. но я же плыл… я руками махал… я доплыл…
— Молчи, молчи… тебе нельзя говорить… пей…
Она подносила к его губам ободранную, облезлую жестяную кружку, когда-то крашенную зеленой краской. В кружке была вода, теплая, вонючая. С отвратным запахом неведомой травки. По губам скользило масло… жир?..
— Люй-ча… люй-ча… до дна… пей все, до дна…
Он пил покорно. Это была теплая жирная жизнь. Он следил за незнакомкой слепыми, еще солеными глазами, когда он отползала на корточках в угол. Где они приткнулись? Он не понимал. Доподлинно он знал, видел одно: это женщина, она тутошняя, она раскоса и уродлива, волосы свисают у нее на лоб. Глаз ее он не видел. Его трясло от холода. Портки бы теплые натянуть. Бурки ли…
Она шептала на своем языке:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21